В четырнадцать лет удар у меня уже был поставлен, а нос у "пирата" оказался слабым. За что я получил год условно и в армию не пошел. Мог неоднократно поступать в институт.
Степан тоже ему ничего не сказал, он вообще был молчун по натуре. А через несколько лет я не пришел на его похороны. Он умер от передозировки. Наверно, он был моим настоящим другом, а я не понял - жил на казарменном положении в мореходке, а затем пару лет драил палубу, стирал чужое белье и протирал пыль на речном пароме, возвращаясь через каждые три месяца домой. В перерывах между вахтами читал книги.
Рассказывал приятелям о Черном море, вспоминая отъевшиеся жирные физиономии иностранцев и русских нуворишей. Пока не съездил по одной из них шваброй и был благополучно списан на берег без зарплаты. Пришлось сдавать на права и крутить баранку…
С девчонками мне проще. Мы распиваем спиртное, покуриваем травку, и бабки-соседки неслышно растворяются в своей комнате.
Почти слепые, что они могут делать в окружающем их размытом полумраке? Тоже мечтают или фантазируют? А может, вспоминают свое боевое прошлое? Ведь воспоминание - это те же фантазии, только прошедшие и поэтому более не осуществимые. Значит, бабушки тоже живут не здесь. Где-то в глубине души им противно наступившее будущее, за которое они боролись и в которое втащили нас. Но они продолжают не верить своим чувствам, слушая иностранный ящик, вещающий для них на родном языке.
Великие фантазеры великой страны. Чем они отличаются от моих ровесников, которые живут в фэнтези, где не нужна ни порядочность, ни добродетель, ни совесть!
Зачем нужна совесть, если ты постоянно здесь отсутствуешь? Вернее, присутствуешь в других мирах, воюешь в чужих галактиках, защищая призрачное счастье выдуманных дроидов, ситхов и джедаев. Что еще? Неужели тебе больше некого защитить здесь на твоей земле? Или вокруг тебя все так хорошо, что ты можешь позволить себе летать в другие миры?
Наверно, это потому, что здесь, в своем городе ты никто. А зачем тебе совесть, если ты никто? И дружишь с такими же "никто", и любовью занимаешься с женщиной по имени "никто", а может, и мужчиной.
Но должен же быть хотя бы в чем-то порядок, реальный, от которого можно оттолкнуться и попытаться жить дальше, ощущая себя не бесформенной цитоплазмой, а человеком, пусть даже подонком, но реально существующим.
…И я продолжаю настойчиво ждать милицию как олицетворение государственной власти в этой стране, где больше половины населения существуют в собственных и чужих фантазиях.
Вовсе не потому, что я такой законопослушный. Мне хочется почувствовать, что я могу хоть на что-то влиять на своей Родине. Могу принять решение, пусть даже оно касается только меня и того увальня в норковой шубе.
Глава 3. В реале
…Слушая музыку и чувствуя потоки тепла, идущие от автомобильной печки, я представил, как толстяк уже сидит в каком-нибудь ресторане и рассказывает своим друзьям о сущем пустяке, который встретился ему на пути к их дружеской беседе. Обзовет меня. Но не как раньше. Не грубо. Ведь грубость это признак слабости. А ему не хочется выглядеть слабым перед своими товарищами.
Меня нет среди них, и я не смогу ему напомнить о той молоденькой девушке на обледеневшем пешеходном переходе, которую он, сигналя, подгонял с проезжей части. А она никак не могла затолкать свою коляску на ледяной тротуар. Изо всех сил упиралась в нее руками, скользя каблуками сапог по накатанному снегу. И как из полиэтиленового пакета, лежащего в металлической сетке, закрепленной на осях колес, выскочила половинка черного хлеба, словно саночки, заскользила вниз по склону обратно под колеса начинающих движение машин.
А он все сигналил, не трогаясь с места и чувствуя себя благородным джентльменом. Сдерживая натиск ревущих под его капотом лошадиных сил, пока девушка подбирала свой хлеб из-под его немецкого монстра и благодарила, кивая головой.
Теперь он думает, что наш конфликт исчерпан, закрыт навсегда господином Франклином, вместе с которым привык решать подобные задачки. Не учитывая загадочность русской души, о которой ему твердили преподаватели на школьном уроке литературы, изучая классические произведения. Откровенно удивится, узнав, что его машина находится в розыске, а ему грозит арест на несколько суток….
Эта зима выдалась не на шутку снежной и холодной.
Питерские сезоны всегда очень убедительны. Если за окном дождь, то кажется, что это будет всегда. А если стоит мороз, складывается впечатление, что зима никогда не кончится…
Улицы практически не убираются. Бедолаги-прохожие, как альпинисты, карабкаются вдоль снежных гор, громоздящихся на тротуарах, рискуя сорваться прямо под колеса рыщущих в заносах автомашин, обрести известность в прессе и статистике, регулярно выдаваемой администрацией Санкт-Петербурга.
Подобно канатоходцам, люди идут по вытянутой в снегу нитке следов героя-первопроходца. Крыльями вскидывают руки в надежде обрести равновесие, сбиваемое порывом ветра. Частенько падают пятой точкой на снег, уплотняя под свой размер, оставляя после себя отметину - округлую вмятину.
Жалко людей, идущих по проторенной транспортом колее. Обычно еду за ними не торопясь и не сигналю. Не хочу пугать жутким ревом своего клаксона. Вдруг у человека слабое сердце и его душа, удерживаемая тонкой нитью, ждет моего сигнала, чтобы оторваться и улететь в облака. Упадет такой под колеса - доказывай потом, что я его не сбил.
Сообщения прессы как сводки с фронтов: двухлетнего ребенка затянуло с санками под грузовик, дедушке упала на голову сосулька, водители не поделили место парковки - один застрелен.
Особенно жалко молодых мам с колясками. У них нет другой дороги. На тротуарах горы снега, и они идут в колее, как равноправные участники дорожного движения. Словно маленькие буксиры, скрываясь в ложбине между белых нависших валов, толкают впереди себя бесценный груз. Медленно, не оглядываясь, чтобы не испугаться, не увидеть взгляды разъяренных водил и не прочитать по губам их ругань. Спешат в поликлинику или в магазин за продуктами, мечтая приготовить семейный ужин.
Как хорошо, что меня не надо волочь в детский сад или гнать пинками в школу. Я делаю то, что хочу, и реально понимаю, что получил все это в обмен.
Мы все получаем в обмен на что-то. Переходя в пятый класс, я понял, что у меня нет отца. Оканчивая школу, потерял мать. Бывало, я и раньше думал о том, что будет, если она умрет.
Я останусь хозяином в нашей небольшой комнате. Тогда для меня одного она будет казаться впору потому, что придется избавиться от старого трельяжа, кучи платьев и пальто. Исчезнут горы коробок со старой, хранящейся на всякий случай, обувью, которые вечно вываливаются из приоткрытой створки дубового шифоньера…
Но вот ее не стало, и оказалось, что всего этого барахла не так уж и много. И теснота в квартире была не от вещей, а от материнской заботы, которой она старалась меня окружить, что сквозила во всем. А мне казалось, что здесь было просто душно.
Теперь, один просыпаясь утром, я чувствую вокруг огромное незаполненное пространство, отдающее гулким эхом, проникающим в меня и наполняющим легкие нервной дрожью воспоминаний.
Я ничего не тронул здесь после смерти матери. Только протер пыль, когда вернулся из детского дома. Ее было много: на столе, на кровати, на маленьком телевизоре. Я даже залез на шкаф и вытер ее там. Мне казалось, что как только я сотру пыль, то смогу жить по-новому, в чистоте. У меня появятся новые планы, и все пойдет своим чередом.
Но оказалось, что вместе с пылью я старался стереть из своей памяти то звено, к которому был присоединен от рождения, чтобы жить ровно и ощущать себя по всей длине своего пока не длинного прожитого пути.
И теперь я словно веревка, потерявшая ведро, которым можно было зачерпнуть колодезной воды и утолить жажду, болтаюсь над поверхностью чего-то для меня очень важного, но недосягаемого.
Мать мне не снится, впрочем, и отец тоже. Я просыпаюсь на их большой железной скрипучей кровати с металлическими набалдашниками на спинках, которую занял по наследству.
Впервые очутился я в ней гораздо раньше. Когда мне было лет семь или восемь. Я сильно заболел, и мать взяла меня к себе, согревая ночами теплом своего тела и лаской. А когда я выздоровел, она просто ушла на диван, к отцу. Быть может, тогда-то он и почувствовал впервые, что ему не хватает места….
До этого у меня была деревянная детская кроватка, прямо напротив двери в комнату, там, где сейчас стоит старый шифоньер. Сквозь ее деревянные прутья я протаскивал ноги, и они выглядывали, словно из коробки волшебника Игоря Кио, шевеля стопами в разные стороны, вызывая смех родителей. Позже мои ноги сами вылезали сквозь решетки, но никто не смеялся.
В холод конечности были мне нужны самому, и я сворачивался в клубок, согреваясь под тонким верблюжьим одеялом. Я думал тогда, что его неприятный колкий ворс под стать пище, которую тот ест - верблюжьим колючкам. Мать шила для него пододеяльники, но тот царапался через тонкую материю, заставляя меня представлять ночами раскаленную от солнца пустыню, торчащие из песка кактусы, одиноко стоящего верблюда, изображенного на пачке сигарет "Кэмэл", и периодически чесаться.
Я и сейчас не поменял одеяло. Теперь оно стало удивительно мягкое - наверно поистрепалось. А может, я просто потерял чувствительность, приобретя толстокожесть? Что может пробить подонка?
Периодически стираю пододеяльники и вновь засыпаю, поеживаясь то ли от собственных воспоминаний, то ли от колючих сновидений. Так я ощущаю себя дома.
На пособие от смерти матери я купил себе красивый импортный телевизор, надеясь, что он заполнит образовавшуюся пустоту. Сначала я смотрел по нему все подряд, затем только животных.