- Спасибо, - сказал Никита, переводя взгляд с домашних, непонятно почему приковывавших внимание профессорских шлепанцев на шевелящиеся в широких рукавах пальцы за спиной, на его седой до нежной серебристости затылок.
Греков стоял, выпрямив круглую спину, лицом к книжному шкафу, и показалось Никите, что профессор, в стекло, как в зеркало, наблюдал за ним, похрустывая пальцами.
- Так. Значит, это письмо? Письмо…
- Да, - сказал Никита.
- Да, да, да… Но это могло быть ошибкой, невероятной, страшной ошибкой! - зазвеневшим голосом заговорил Георгий Лаврентьевич, подойдя к двери, задернул портьеру. - Все это может быть ужасной ошибкой!..
- Вы о чем? - не понял Никита.
- Нет, никому не сообщить о болезни… Умереть в одиночестве! Надо быть немыслимо сильным человеком! И вы один, конечно, были с ней? И она никого из родственников не хотела видеть в больнице?
Георгий Лаврентьевич все шагал по кабинету, по толстому ковру, мимо дубовых книжных шкафов, кожаных кресел; волнами колыхался его длинный халат перед глазами Никиты.
- Не хотела…
Сказав это, Греков со страдальческой гримасой сел к письменному столу в глубине кабинета, неспокойно повозившись в кресле, с болезненной осторожностью вытянул из-под книг какую-то бумагу и пристально стал смотреть на нее. Он не читал, а только, казалось, смотрел в одну точку.
"Это письмо матери", - подумал Никита.
- Она… страдала? - сквозь полукашель проговорил Греков, и пальцы его дрогнули на письме. - То есть как она умирала? Тяжело? Она страдала? Нет, я не хотел у вас этого спрашивать. Но я старик, я на пять лет старше своей сестры. В моем возрасте уже ничему не удивляешься. В некрологах каждый день читаешь знакомые фамилии. Наше поколение уходит… Роковой круг каждодневно суживается. Эти модные беспощадные болезни - инсульт, инфаркт, рак - это ужасно! Но это реальность… И всем, почти всем нам суждено умереть от этих страшных болезней двадцатого века…
Он, зажмурясь, покачал головой.
На столе зазвонил телефон. Греков открыл глаза, повторил: "Да, от этих болезней" - и, как бы отталкивая что-то, махнул рукой в широком рукаве халата, с трудом преодолевая себя, потянулся к аппарату.
- Да, милый мой, - слабым голосом заговорил он. - Да, да. Через два часа. Начинайте без меня. Ах, здоровье? У людей моего возраста да еще накануне юбилея уже нетактично спрашивать о здоровье. - Он вяло улыбнулся Никите. - Спрашивают, как анализ, как электрокардиограмма. Да. Спасибо, мой друг, спасибо.
Он положил трубку задумчиво-мягким движением. Лицо его сразу стало розовым, прозрачно-голубые глаза забегали по столу и опять остановились, замерли на листе бумаги.
Никита молчал.
- Самое естественное и самое непоправимое - это физическая смерть, - заговорил Греков печально. - Мелькнула в мироздании, вспыхнула материя и погасла, растворилась во вселенной. Как будто ее и не было. Каждый доходит до своей вехи, и время беспощадно сталкивает его в небытие. Навсегда. И так со всеми. Закрыты все двери. И закрыты все счеты с жизнью. Скажите… что она в последние часы говорила вам? Говорила ли она что-нибудь о своей жизни? О чем она думала? Только вы один можете знать. Что она говорила о своей прожитой жизни? Я ее не видел в последние годы. Я ее не видел…
Георгий Лаврентьевич проговорил последние слова затухающим голосом, потирая прямой ладонью переносицу; он слегка покачивался в кресле, как в дремоте. И было непонятно, успокаивает ли он себя или страдает оттого, что не видел мать перед ее смертью, или так странно думает вслух, и, все больше испытывая неудобство, Никита сказал:
- Нет, она ничего не говорила.
Георгий Лаврентьевич широко открыл глаза - в их прозрачной голубизне скользнул короткий испуг, какой бывает у человека, разбуженного резким толчком, - и стремительно наклонился к столу, точно падал.
- Моя сестра, моя сестра… - пробормотал он.
Откинув голову, он затих на секунду с жалким, удивленным лицом и, сейчас же легонько вздохнув не на полную грудь, ощупью выдвинул ящик стола, достал коробочку с валидолом.
- Вам плохо? - спросил Никита и привстал. - Может быть… воды?
Сделав неопределенный жест, Греков стиснул в кулаке коробочку с валидолом, долго сидел неподвижно, как будто ждал, когда отпустит боль.
- Ничего… Это звонки, - успокаивающим шепотом сказал он. - Звонки. Возраст. Не беспокойтесь. Ничего, ничего. Она… в этом письме… - после молчания заговорил он уже несколько громче, - просит меня, чтобы я посодействовал вашему переводу. Из Ленинграда. В Московский университет. Вы этого хотели? Я постараюсь это сделать. Незамедлительно.
Никита задвигался на теплом краешке кожаного кресла, ничего не понимая, машинально полез за сигаретой.
- То есть как? - спросил он. - Зачем же?
- Что вы? - Греков перевел дыхание и, заметив сигарету в пальцах Никиты, умоляющим взглядом попросил не курить. Никита тоже невольно покосился на сигарету, смял ее, сунул в карман.
- Вы сказали: "Зачем?" - проговорил Георгий Лаврентьевич. - Позвольте… Вера также просит, чтобы я помог вам обменять ленинградскую квартиру на московскую. Я помогу вам, хотя это нелегко… Но я все, что смогу…
- Но я не хотел, это не так, - ответил Никита неловко, пытаясь понять, почему мать в этом предсмертном письме просила о его переводе в Москву. - Мать сказала мне в больнице, что я должен буду поехать к вам. Когда передавала письмо, она только об этом просила.
Он замолчал. Греков наблюдал за Никитой с горьким ощупывающим выражением.
- Ваша мать была известной ученой… И в Ленинграде у вас, должно быть, большая квартира.
- У нас не было большой квартиры, - возразил Никита. - А две комнаты в общей… Нам с матерью не было тесно. Потом, когда мать положили в больницу, я сдал комнаты полковнику. Соседу, у него четверо детей… А сам только приходил ночевать. После смерти матери я попросил койку в общежитии. В университете. Мне обещали.
- Но для чего, для чего вы сдали свои комнаты?
- Мне нужны были деньги.
Греков вдруг спросил суховато:
- Что? Разве вы не получали стипендии?
- Получал. Но мать полгода лежала в больнице, - сказал Никита и, сказав это, увидел заалевшие, как от внутреннего жара, щеки Георгия Лаврентьевича. - И я хотел, чтобы… Разве вы не знаете, для чего нужны деньги, когда кто-нибудь болеет?
Георгий Лаврентьевич молчал, пристально смотрел в стол, сутулясь; его белые нависшие брови двигались, он будто прислушивался к своему дыханию. Это прислушивающееся, углубленно-растерянное выражение удивило Никиту, и удивил его голос, ослабленный, разбитый:
- Скажите, Вера… моя сестра говорила что-нибудь перед смертью о своей молодости? Она мучилась, жалела о чем-нибудь?
- Нет, - сказал Никита. - Я не знаю.
- И у нее были слабости, - безжизненным голосом сказал Греков и утвердительно прикрыл глаза. - И у нее…
На письменном столе опять зазвонил телефон. Греков вздрогнул, потом невнимательно поднял и опустил кончиками пальцев трубку; телефон снова затрещал требовательным звонком, отдаваясь в ушах.
В дверь постучали, и голос Ольги Сергеевны:
- Георгий, можно? К тебе пришли из комитета. И звонят из газеты.
Греков выпрямился в кресле и почти неприязненно повернулся к двери. Затем в руках его мелькнуло, зашуршало письмо матери, взятое со стола; колыхая широкими рукавами халата, он как-то чересчур суетливо засунул письмо под бумагу, выскочил из-за стола и своей нервной танцующей походкой подбежал к двери, отдернул портьеру.
- Оленька! - решительным и вместе умоляющим тоном крикнул он в приоткрытую дверь. - Из комитета в два, в два часа, я предупредил! Я занят. Кто там? Пискарев? Пусть подождет! И прошу, пожалуйста, или выключить телефон, или всем говорить, что я болен. Неужели нельзя меня избавить от телефонных разговоров по утрам? Опять консультация? Я не стол справок. Есть другие специалисты, наконец!
- Ты должен принять Пискарева, - с вежливой настойчивостью ответила Ольга Сергеевна. - Ты должен и обещал. Ты забыл? И подойди, пожалуйста, к телефону.
- Я никому ничего не должен, это немыслимо! - Греков в отчаянии даже прижал щепотки пальцев к вискам. - Скажи, что у меня стенокардия, что я болен…
И ровный, спокойный голос Ольги Сергеевны:
- Подойди, пожалуйста, к телефону. Это неудобно все-таки, Георгий.
Дверь кабинета захлопнулась. Греков задернул портьеру, сердито и вроде бы беспомощно обернулся к молчавшему Никите, и тут же в каком-то нарочитом негодовании стремительно подошел к телефону (замелькали белые щиколотки под халатом), и, фыркая носом, сдернул трубку, крикнул звонким фальцетом:
- Скажите, милейший, могу я спокойно поболеть или уж, позвольте… Кто? Не имел чести! Да-с, мой день рождения на носу, а вам, собственно, что?
"Он больной человек, со странностями, - вслушиваясь в то, как с веселым бешенством кричал Греков по телефону, думал Никита с терпеливым ожиданием, водя ладонью по кожаному подлокотнику. - Сколько ему лет? И сколько Ольге Сергеевне?"
- Что вы там написали юбилейное про меня, я не знаю! Нельзя, молодой человек, говорить "нет", когда не знаешь, чем подтвердить свое "да". Именно! Привезите гранки статьи, и я завизирую. А может быть, и нет. Я должен прочитать, что же вы написали! Я терпеть не могу фантазии корреспондентов! Да-да! Так… Так на чем же мы остановились?
- Что? - Никита поднял голову.
- Да. Так. На чем же мы?..