Мать стала тихой, задумчивой, но гораздо ласковей, чем прежде. Она поступила работать на кухню, где варились супы для служащих магистратуры. Теперь они каждый день получали по три литра супа, а то, что не съедали сами, выменивали на хлеб или табак. По вечерам мать сидела у радиоприемника вместе с ним, тихая, задумчивая, курила, от нее только и можно было услышать: "Все мужчины – трусы".
Умерла соседка – мрачное, костлявое, вечно голодное существо. Она без конца рассказывала, что до войны весила почти семь пудов. "Вот посмотри на меня, хорошенько посмотри и представь себе, что я весила до войны больше семи пудов, во мне было ровно двести тридцать четыре фунта . А посмотри на меня теперь – во мне осталось всего сто сорок четыре". Сколько это пудов? Семь пудов вызывают представление о мешках с картофелем, мукой, брикетами угля; семь пудов входило в маленькую тачку, которую он часто брал, когда шел воровать брикеты на путях, – холодные ночи, свисток стоящего на стреме – тот взобрался на семафорную мачту, чтобы подать сигнал, если покажется полицейский. Тачка получалась очень тяжелой, когда ее нагружали доверху, а соседка, выходит, весила еще больше.
И вот теперь она умерла: на могильный холм положили астры, пропели Dies irae, dies ilia , и когда родственники унесли мебель, на ступеньках осталась фотография – большая коричневая фотография, на ней соседка перед домом с надписью "Вилла Элизабет". Позади – виноградник, грот из пористого камня, в котором фаянсовые гномы катают игрушечные тачки; на переднем плане, белокурая и толстая, стоит соседка, а из верхнего окна смотрит мужчина с трубкой во рту, и через весь фронтон – надпись "Вилла Элизабет". Собственно, так и должно быть – ведь ее звали Элизабет.
В освободившуюся комнату въехал мужчина, его звали Лео, он был кондуктор в синей форменной фуражке с красным кантом, на плечах много ремней, много скрипящей кожи и все то, что Лео называл своей "сбруей" – сумка для денег и деревянный ящичек, куда вставлялись катушки с билетами, губка в алюминиевом футлярчике и компостерные щипцы. Неприятным было лицо Лео – багровое, чисто вымытое; неприятным было никогда не выключавшееся радио и песни, что он насвистывал. Женщины в кондукторской форме танцевали и пели в его комнате.
– Ваше здоровье! – то и дело слышалось оттуда.
Женщина, которая когда-то весила почти семь пудов и от которой осталась фотография "Вилла Элизабет", была по крайней мере тихая. А Лео был шумный. Он стал главным потребителем супа и рассчитывался за него сигаретами по тарифу, который он сам установил; особенно хорошо платил Лео за сладкие супы.
Как-то вечером, когда Лео принес табак и получил за это суп, он вдруг поставил кастрюлю обратно на стол, с улыбкой поглядел на мать и сказал:
– Хотите посмотреть, как сейчас танцуют? Вам, собственно, случалось танцевать в последнее время?
И Лео пустился в какой-то невообразимый пляс, он высоко вскидывал ноги, размахивал руками и при этом дико подвывал. Мать рассмеялась и ответила:
– Нет, я уж давно не танцевала.
– А надо бы, – сказал Лео. – Идите-ка сюда!
И, напевая какой-то мотивчик, он взял мать за руку, стащил ее со стула и затанцевал с ней – и лицо матери сразу изменилось: она вдруг заулыбалась, заулыбалась и сразу стала намного моложе.
– Ах, – сказала она, – вот прежде я часто ходила на танцы.
– Тогда пойдемте со мной! – воскликнул Лео. – У меня абонемент в танцклубе. А вы просто прелестно танцуете.
Мать и в самом деле пошла в клуб, и Лео стал дядей Лео, и снова начались разговоры про "него". Генрих внимательно прислушивался и скоро понял, что на сей раз роли переменились. Теперь мать говорила то, что тогда говорил Карл:
– Я хочу, чтоб он остался.
А Лео отвечал то, что тогда отвечала мать:
– Нет, ты от него избавишься.
Генрих был уже во втором классе и давно понимал, что значит "он", так как знал от Мартина то, что Мартин, в свою очередь, узнал от дяди Альберта: от сожительства мужчин и женщин появляются дети, и было ясно, что "он" значит просто ребенок и что достаточно всюду вместо "он" подставить "ребенок". "Я хочу ребенка", – говорила мать. "Нет, ты от него избавишься", – говорил Лео. "Я не хочу ребенка", – говорила мать Карлу. "А я хочу", – говорил Карл.
То, что мать сожительствовала с Карлом, было ясно и тогда, хотя тогда Генрих имел в виду не слово "сожительство", а совсем другое слово, которое звучало далеко не так пристойно. Значит, от ребенка можно избавиться. От того ребенка, из-за которого Карл бросил мать, она избавилась. Получалось, что Карл вовсе не самый плохой из всех дядей.
Появился на свет "он" – ребенок, и Лео грозился:
– Я отдам его в воспитательный дом, если ты из-за него уйдешь с работы.
Но с работы все-таки пришлось уйти, потому что суп, который на льготных условиях отпускали служащим магистратуры, иссяк, а вскоре и черного рынка не стало. Никто уже не интересовался супом, потому что выпустили новые деньги, и деньги стали дороги, и в магазинах теперь продавались вещи, которых раньше нельзя было найти даже на черном рынке. Мама плакала, "он" был крохотный, и звали "его" – Вильма, как маму, а Лео все злился, пока мать снова не устроилась на работу у кондитера.
Дядя Альберт пришел и предложил матери денег, она их не взяла, Лео кричал на нее, а Альберт, дядя Мартина, кричал на Лео.
От Лео всегда пахло туалетной водой. Лицо у него было красное от вечного мытья, а волосы – черные как смоль; Лео много занимался двоими ногтями, и из-под форменной тужурки у него всегда виднелось желтое кашне. И еще он был очень жадный: на детей он вообще ни гроша не тратил и этим отличался от Альберта и от Вилля – дядей Мартина, которые делали ему много подарков. Билль был совсем не такой дядя, как Лео, а Лео совсем не такой, как Альберт. Постепенно Генрих стал всех дядей делить на категории. Билль – это настоящий дядя, а Лео – это такой дядя, как Эрих, Герт и Карл, которые сожительствовали с матерью. Альберт – это дядя, не похожий ни на Лео, ни на Билля, он не такой настоящий, как Билль, которого можно называть даже дедушкой, но и не сожительствующий дядя, как Лео.
А отец – это портрет на стене: улыбающийся фельдфебель, сфотографированный десять лет тому назад. Сначала отец казался ему слишком старым, теперь – слишком молодым, все моложе и моложе, а сам он медленно дорастал до отца, и отец был теперь всего в два с лишним раза старше его. А сначала он был старше раза в четыре, в пять. На другой фотографии, которая висела рядом, матери было всего восемнадцать, и она выглядела совсем как девчонка перед конфирмацией.
Дядя Вилль почти в шесть раз старше его, и все же рядом с Биллем он казался себе старым и опытным, мудрым и усталым. И он принимал дружбу Билля, как принимают дружбу маленького ребенка, как он принимал нежности своей крохотной, быстро подраставшей сестренки. Он возился с ней, давал ей бутылочку, разогревал кашу, потому что с двенадцати мать уходила на работу, а Лео категорически отказывался возиться с ребенком. "Я вам не нянька!" Потом Генрих научился даже купать Вильму, сажать ее на горшок и брал ее с собой, когда ходил за покупками или когда ходил встречать маму после работы.
Альберт, дядя Мартина, ничем не походил на Билля, это был человек, знавший цену деньгам, человек, который, хотя сам и не нуждался в деньгах, знал, как страшно, когда дорожает хлеб и подскакивает цена на маргарин; да, это был дядя, какого и ему хотелось бы иметь: не сожительствующий дядя и не дядя Билль, который годится разве на то, чтобы поиграть с ним или погулять. Билль неплохой человек, но разговаривать с ним трудно, а с Альбертом можно, хотя у Альберта и водятся деньги.
Он охотно ходил туда по многим причинам: главным образом из-за дяди Альберта и из-за Мартина, конечно. Во всем, что касалось денег, Мартин ничуть не отличался от дяди Билля. И бабушка ему нравилась, хотя она была с причудами. И ради футбола он ходил туда, и ради лакомств из холодильника, а еще ему нравилось, что там можно, оставив Вильму где-нибудь в саду, в коляске, гонять часами в футбол и не видеть дядю Лео.
Зато страшно было смотреть, как там обращаются с деньгами: ему там ни в чем не отказывали, и все относились к нему очень ласково, но у Генриха было смутное предчувствие, что в один прекрасный день все это плохо кончится, и не только из-за денег. Существовали вещи, которые не имели никакого отношения к деньгам, например, разница между дядей Лео и дядей Альбертом, разница между тем, как ужаснулся Мартин, услышав слово, сказанное кондитеру, и тем, как сам он, Генрих, только чуть испугался, когда впервые услышал, как мама выговорила слово, которое раньше он слышал только от Лео и какой-то его кондукторши. Слово это показалось ему отвратительным, он не любил его, но никогда не ужасался так, как ужаснулся Мартин. Все эти различия только частично зависели от денег, и разбирался в этом только дядя Альберт, который отлично понимал, что не должен слишком хорошо относиться к нему, Генриху.