Я не настолько лишен чувства реальности, чтобы не задаться вопросом, а являюсь ли я здравомыслящим человеком. Вернувшись из банка, я стал бриться и заметил, как лицо мое, сотворенное сиять довольством, выражать согласие с метафизическими посылками вселенской полезности, всем своим видом доказывать, что появление человечества на этой земле, в целом, дело хорошее, - как мое лицо, впитавшее исходные посылки капиталистической демократии, сделалось грустным, несчастным и угрюмым, так что и брить стало противно. Так был ли я здравомыслящим?
Я решил взглянуть на себя беспристрастно. Провел небольшой онтогенез и филогенез самого себя. И вот - рекапитуляция: моя семья прибыла в Америку из Киева. Наша фамилия изначально звучала "Цитрин", но на Эллис-Айленде была переделана на английский манер. Я родился в Аплтоне, штат Висконсин, там же, где и Гарри Гудини, с которым у нас много общего. Рос в польском квартале Чикаго, ходил в начальную школу имени Шопена, а на восьмом году жизни очутился в благотворительном туберкулезном санатории. Добрые люди присылали нам груды цветных комиксов, которые сваливались в кучи рядом с кроватями. Дети следили за приключениями Тощего Джима и Дурла Макпсиха. Кроме того, я денно и нощно читал Библию. Раз в неделю нас могли навещать родители; мои приезжали по очереди: мама, затянутая в зеленую саржу, с широко раскрытыми глазами и прямым носом, белая от переживаний (от волнения ей не хватало воздуха), и отец - отчаянный боец-иммигрант, закаленный неудачами, в пальто, пропитанном сигаретным дымом. По ночам дети харкали кровью, давились ею и умирали. Но утром все равно полагалось поддерживать геометрию белых заправленных кроватей. В санатории я сделался задумчивым мальчиком. Думаю, болезнь легких перешла у меня в эмоциональное расстройство, так что иногда, подстегиваемый ядом рвения, я чувствовал, да и сейчас временами чувствую, гиперемию болезненных порывов одновременно с лихорадочным и исступленным головокружением. Туберкулез открыл мне, что дыхание - это радость, полумрак палаты приучил думать, что радость - это свет, а моя иррациональность поставила знак равенства между светом, озарявшим стены, и светом внутри меня. Похоже, я пою здравицы туберкулезу. И в завершение (итог): Америка - страна дидактическая, здесь люди всегда предлагают свой личный опыт как спасительный урок, способный сделать других сердечнее и добрее - эдакая интенсивная рекламная кампания отдельной персоны. Иногда я считаю это идеализмом. В другое время все это кажется мне полным бредом. Если каждый преподносит себя как светоч добра, откуда же тогда берется зло? Мне кажется, что и Гумбольдт, называя меня инженю, подразумевал то же самое. Выкристаллизовав в себе многочисленные пороки, бедняга умер, будто в назидание, и его наследие - это вопрос, адресованный публике. Тот самый вопрос смерти, который Уолт Уитмен считал наиважнейшим из всех вопросов бытия.
Что бы ни происходило, я никогда не заботился о своем отражении в зеркале. Но сейчас я увидел, как низвергающаяся кротость конденсируется в лицемерие, особенно вокруг рта. Поэтому я начал бриться на ощупь и открыл глаза, только когда стал одеваться. Я выбрал самый скромный костюм и галстук. Не хотел провоцировать Кантабиле, появившись перед ним в слишком броском наряде.
Лифт пришел очень быстро - время выгула собак уже миновало. В "собачьи часы" дождаться лифта - дело безнадежное, приходится пользоваться лестницей. Я вышел к своей измятой машине - только уход за ней обходился мне в полторы тысячи в год. На улице нечем было дышать. Мрачный декабрьский день, канун Рождества; дымный воздух - больше выхлопов, чем кислорода, - дотянулся сюда через озеро от огромного металлургического и нефтяного комплекса Южного Чикаго, и из Хаммонда и Гэри, который уже в Индиане. Я сел за руль, завел мотор и включил радио. Зазвучала музыка. Мне вдруг захотелось, чтобы в машине было побольше кнопок - нащелкаться ими вволю. Почему-то сейчас мне их недоставало. УКВ-станции для образованных передавали праздничные концерты - старинную музыку Корелли , Баха и Палестрины, дирижер - покойный Гринберг, партия виола да гамба - Коэн, партия клавесина - Леви. Они играли пронзительную и прекрасную кантату на старинных инструментах, а я пытался рассмотреть дорогу через расколотое лобовое стекло. В кармане вместо с очками, бумажником и носовым платком лежали новенькие пятидесятидолларовые банкноты. Я так и не решил, в каком порядке действовать. В таких вещах я вообще стараюсь не принимать решений, просто жду, пока все решится само собой. На Аутер-драйв мне пришло в голову заехать в Сити-клуб. В тот момент меня захлестнуло одно из моих "чикагских" настроений. Как бы это объяснить? Обычно в чикагском настроении мне безумно чего-то не хватает, сердце разбухает и сочится нетерпением. Осознающая часть души желает самовыражения. Появляются некоторые симптомы передозировки кофеина. И в то же время возникает ощущение, будто я - всего лишь инструмент внешних сил. И они используют меня либо в качестве примера ошибок, совершаемых человеком, либо просто как неясные очертания желанного грядущего. Я рулил. Впереди плескалось огромное белесое озеро. На востоке белое небо, какое бывает в Сибири, нависло над комплексом Маккормика, похожим на пришвартованный к берегу авианосец. Жизнь повернулась спиной к зеленой траве. Сейчас она выбрала полированные цвета зимней наготы. Рядом со мной пристраивались автомобили, водителям хотелось поближе рассмотреть немыслимо изуродованный "мерседес".
В Сити-клубе я надеялся поговорить с Вито Лангобарди, чтобы узнать его мнение о Ринальдо Кантабиле, если, конечно, таковое у него имелось. Вито был гангстером самого высокого ранга, приятелем покойного Мюррея Верблюда и семьи Баталья. Мы часто играли в теннис у стенки, и мне Лангобарди нравился. Я испытывал к нему симпатию, полагая, что и он расположен ко мне. Вито (одна из наиболее значительных фигур преступного мира) занимал настолько высокое положение в своей организации, что сделался утонченным джентльменом - мы обсуждали исключительно туфли и рубашки. Среди членов клуба только у него и у меня водились приталенные рубашки с петельками для галстука под воротничком. Эти петельки каким-то образом роднили нас. Нечто похожее происходит у первобытных народов, о которых я когда-то читал. У них братьям и сестрам, вышедшим из детского возраста, из-за строжайшего табу на инцест запрещено встречаться до порога старости, и если это табу внезапно отменяется… Нет, это сравнение не слишком удачное. Лучше так - одновременно со мной в школе учились довольно злобные дети, ужасные детки, которые и повзрослев жили совсем не так, как я. Но теперь я непринужденно болтаю с ними о рыбалке во Флориде, о сшитых на заказ рубашках с петельками или о проблемах добермана Лангобарди. После игры, в демократичной наготе раздевалки, мы дружески потягиваем фруктовый сок и болтаем о порнофильмах.
- Я на них не хожу, - говорил Вито. - А вдруг рейд полиции и меня арестуют? Как это будет выглядеть в газетах?
Чтобы занять положение в обществе, нужно всего лишь несколько миллионов долларов, поэтому лопающийся от миллионов Вито - самое что ни на есть высшее общество. Все грубости вместо него теперь произносят обыкновенные брокеры и юристы. На бегу у него, будто у нервного ребенка, немного подрагивали икры. Но играл он виртуозно, гораздо лучше меня, потому что всегда точно знал, что я делаю за его спиной. Я даже испытывал к Вито нечто вроде привязанности.