Глава четвертая,
где перед нами предстает третий герой этой истории, человек по фамилии Свинцитский, имеющий, являясь разносторонним человеком, сразу несколько кличек: Свин (по фамилии), Хухарь (потому что в школьной столовой с набитым ртом сказал: "Это не хлеб, а хухарь хахой-то!") и - Писатель, из-за профессии, потому что он действительно писатель, но дали кличку тогда, когда он еще не был писателем: учительница химии однажды отобрала у него тетрадь со словами: "Чего ты там все пишешь, писатель?" - а писал он продолжение истории открытия Южного полюса, в которой Роберт Скотт не погибал, а достигал полюса - и даже раньше Амундсена за счет смещения времени; класс захохотал, тыча пальцами и крича: "Писатель!" - потому что писатель смешная ведь профессия для детей, а учительница не знала, что угадала судьбу Свинцитского, он выучился в Москве в Литературном институте на писателя-прозаика, но в столице не прижился, вернулся в родной Саратов, преподавал в университете, служил в Приволжском книжном издательстве, а потом, в рыночные времена, нашел твердый заработок: сочинял для крупных издательств детективные, любовные, фантастические и другие потребные издателям романы, которые выпускались под чужими именами, подчас весьма популярными на книжном рынке массовой литературы, для души же и вечности Свинцитский пишет настоящие романы, художественные, но пока безуспешно: издательства коммерческие видят в них переизбыток художественности, издательства престижно-элитарные (которых практически нет) нагло - и наверняка не читая! - обвиняют, наоборот, в недостатке художественности, толстые журналы ведут себя странно: из "Нового мира" пришел ответ: "Хотелось бы чего-то такого же, но другими словами", а из "Знамени": "Хотелось бы такими же словами, но чего-то другого"; при этом жена Свинцитского Иоланта (это ее настоящее имя, даденное ей отцом-железнодорожником, тендеровщиком, любившим классическую музыку, но не слухом, а воображением, потому что он признавался, что в производственном шуме ему слышатся скрипки и флейты, но потом стало, видимо, слышаться что-то иное: на глазах многих людей он крикнул кому-то: "Иду!" - и шагнул с крыши вагона в пустоту, наполненную рельсами, шпалами, гравием и другими убийственно-жесткими предметами), так вот, Иоланта, или, по-домашнему, Иола, верит в Свинцитского и велит верить детям, близнецам Люде и Оле, и те верили до пятнадцати лет, а потом перестали, потому что бросили к этому возрасту верить во что бы то ни было на свете вообще, и Иоланта осталась одна в своей вере, так как уже и сам Свинцитский давно не верит в себя и уговаривает жену успокоиться тем заработком, который дают романы-поделки, но она, едва он выполнит и сдаст подневольный заказ, тут же спрашивает, как продвигается очередной художественный текст - с таким нетерпением и предвкушением, что у Свинцитского слезы в душе наворачиваются, и он, случается, не выдерживает и запивает на несколько дней, после чего тяжко мучается и морально, и физически.
Писатель проснулся в то же время, что Змей и Парфен, но еще позже: около одиннадцати. Верней, он очнулся первый раз часов в шесть, открыл глаза, испугался жизни и себя в ней и тут же зажмурился и постарался опять заснуть, что ему не сразу, но удалось. Вторичное пробуждение облегчения не принесло: он понял, что у него не просто похмелье, а похмелье запойное, непереносимое, когда не столько боли физические мучают, а вся душа горит и требует.
Тенью мелькнула Иола.
Он шевельнул головой, чтобы жена поняла, что он не спит.
Она поняла и вошла.
- Я бы помогла, - сказала Иола. - Но ты же знаешь, у нас пусто.
Он знал. Деньги за последний эротический триллер потрачены две недели назад, а новый заказ еще не выполнен, Иолу же, служащую в городской детской библиотеке, отправили в неоплачиваемый отпуск. Если что-то и появляется, тратится на пропитание и на девические потребности Люды и Оли.
- И у соседей у всех назанимала, - сказала Иола.
Писателю и так было худо, но от страдающего лица жены сделалось еще хуже.
- Успокойся, - сказал он. - Отлежусь.
- Резко обрывать нельзя, - сказала Иола, - я читала об этом. Это просто опасно.
- Я спился из-за твоей заботливости, - обвинил Писатель.
- Что ты говоришь?!
- А то! Нормальная жена мужа похмельного ругает и на него плюет: сдохнет, так сдохнет! Он пугается и бросает пить. А ты мне не даешь испугаться, я на тебя надеюсь - и поэтому пить не бросаю.
- Ты хочешь, чтобы я на тебя плюнула?
- Давно пора! - ответил Писатель не то, что думал, а то, что захотелось вдруг произнести. - Нашла бы нормального человека с нормальным заработком, с нормальным характером! - сказал Писатель, унижая себя, будучи на самом деле нормальным человеком с вполне нормальными характером и заработком.
- Я подумаю! - сказала Иола и вышла из комнаты.
- Вот и прекрасно! Вот и замечательно!
Писатель тяжело встал с кушетки, на которой уснул вчера не раздеваясь. Поводов вчера выпить у него не было. Он сидел и писал допоздна художественный текст - и был счастлив. Он дописал главу, закончив ее ловким финальным закругленным словом, отложил рукопись в сторону, потянулся - и понял, что хочет выпить. Дело в том, что Писатель никогда не начинал пить с горя, или в состоянии уныния, или в случае неудачи: все жизненные тяготы он переносил с трезвой головой. Но минуты счастья и полного душевного благополучия, минуты радости и покоя были невыносимы для него. Он мог, например, идти в осеннем парке, смотреть на желтые листья, бесшумно падающие в молчаливую темную воду пруда, а потом взглянуть на бледно-голубое дымчато-ясное небо - и вдруг накатывало ощущение непереносимого счастья, настолько непереносимого, что он просто-напросто боялся с ума сойти. И вот, чтобы не сойти с ума от переполненности жизнью, он и запивал.
Так и вчера: он знал точно, что счастлив, и это его испугало, он даже ощутил под черепной коробкой какое-то шевеление: словно мозговые извилины, подобно клубку червей, пришли в движение - и сейчас перепутаются и завяжутся в такой тугой узел, какой никаким врачам не развязать!
Он начал рыться по своим карманам, по кошелькам, ящичкам стола, обыскал свою куртку и плащ жены - и наскреб сумму, которой ему хватило на бутылку водки и бутылку вина. Купив это в круглосуточном магазинчике, он торопливо стал пить. Водка кончилась, дав ему лишь первый хороший, задумчивый хмель. Но вино подействовало на удивление сильнее, он начал раскисать - и совсем раскис, и уже прищуривал глаз, чтоб не двоилось изображение, и покачивался перед недопитой бутылкой, решая, допить или оставить на утро. Пьяный ум рекомендовал оставить, но пьяная душа плевать хотела на ум, и Писатель допил остатки из горлышка, тут же повалившись на пол, а потом ползком, ползком - до кушетки…
Эти остатки, горько подумал он, сейчас спасли бы меня.
С отвращением закурив, Писатель подошел к окну.
И увидел, как по улице, сунув руки в карманы и ссутулившись, поспешает Парфен, как он сворачивает в ту подворотню, где Змей живет.
Моментально вникнув в суть ситуации, Писатель, не сказав ничего Иоле, вышел из дома.
Глава пятая,
в которой наши герои решают, как им быть.
И вот они сидели втроем и молчали. Верней, сидел Парфен - на единственном стуле, сидел и Писатель - в ногах у Змея, а Змей - лежал.
Они молчали потому, что все варианты, где взять денег, были исчерпаны и обговорены.
Мучительность проблемы заключалось в том, что Парфен нашарил у себя в кармане три рубля мелочью. За эти деньги можно было бы пойти и выпить в распивочном отделе магазина, что на углу Чапаева и Ульяновской, 75 граммов водки. Но это - одному, а они чувствовали теперь ответственность друг перед другом.
- Обхохочешься, - сказал Змей. - Самое дешевое пиво - четыре рубля. Рубля не хватает на бутылку! Ведь надо-то по глотку всего!
Парфен и Писатель молча согласились. Нет, конечно, глоток этот оживит не более чем на полчаса, но они знали, что полчаса им хватит, чтобы предпринять какие-то дальнейшие действия. Ибо в похмелье, да и в любой совместной выпивке, самое важное - начать. А потом как-то само собой получается, опытом проверено: появляются откуда-то люди с деньгами, вино, водка, пиво - словно первые эти крохи есть смазка для двери, распахивающейся в совсем другой мир, где нет проблем и мучений, где приятные неожиданности ждут тебя за каждым углом!
- Чероки, - сказал непонятное слово Парфен, глядя за окно.
- Чего? - спросил Змей.
- Джип "чероки", - пояснил Парфен. - Машина Больного. Стоит у дома. Значит, Больной дома.
- Голый номер, - сказал Змей.
Больной не был больным, просто маленького Сашу Гурьева спросили: "Почему такой толстый?" - и он надул губы и ответил: "Я не толстый, я больной!" - хотя был абсолютно здоров. Так он и получил кличку. Само собой, вслух ее никто не произносит теперь: Больной стал богат, ни с кем из друзей детства и соседей давно не знается, доживая здесь последние месяцы, достраивая особняк на ближней окраине города.
- Почему голый номер? - спросил Писатель Змея. - Ты у него брал взаймы?
- Нет.
- А другие?
- Нет. Ясно, что не даст.
- Да почему же ясно? Никто не пробовал, а ясно! Вот мы сейчас пойдем к нему все трое и спросим рубль! Мы придем радужными призраками детства, и он умилится!
- Если в рабочий день у него машина стоит, значит, он вчера тоже пил, а сегодня болеет, - сказал Змей, знающий такие вещи. - С ним редко, но бывает.
- Наверно, поправляется сейчас? - с надеждой спросил Писатель.
- Никогда. Боится запоя. Лежит и перемогается.