После того, как она прочитала всему классу никогда не стоявшего в школьной программе, смелого и опасно умного писателя, ее вызвали в районный отдел народного образования. И били ее там словами, исхлестали всю. Она ушла оттуда вся красная, как оплеванная. Дома долго плакала. "Значит, из них… из них кто-то донес!" – билась она на груди у мужа. "Ты поумнеть должна после этого", – тяжело, скупо изронил муж – и замолчал.
И она поумнела.
Она барабанила детям все по учебнику. Никакой отсебятины. Никакой жизни. Выучить от сих до сих. Этот образ – близок к народу, этот образ – далек от народа. Она чувствовала себя на уроке, будто бы ее пустым стаканом накрыли. И она говорит, а – беззвучно, голоса не слыхать. Она стала училкой параграфов. Училкой одинаковых, как яйца из инкубатора, сочинений. Она сама писала такие сочинения, заказные, противно-гладкие, втихаря продавала их из-под полы родителям – для контрольных, дипломов, выпускных работ. Она научилась торговать штампом. И успешно, тихо торговала им. Это было лучше, чем торговать валенками с грузовиков. Муж зарабатывал, она зарабатывала. Жили хорошо.
В школе, где Мария трудилась, после уроков главный бухгалтер, разбитная крашеная бабенка с алмазиками в ушах, собирала компанию, у себя в кабинете, украшенном бездарным портретом президента; выпивали, закусывали. Мария приучилась выпивать. Это ей понравилось.
Нет, она не спилась. Она еще держала себя в руках.
Но уже могла выпить хорошо, крепко, как мужик.
Ей казалось – она домой идет, не шатается. Но она шаталась.
Идет, поземка, алмазный снег, трамваев нет, последний ушел, баба домой ползет, крепко подвыпила, погуляла, и завтра рано вставать.
Всегда, всегда рано вставать.
Воскресенья тоже не было. В воскресенье она работала – проверяла тетради.
И еще, для денег, устроилась дворником в их районе.
А потом погиб Игнат. А потом погиб Андрюшенька. А потом умерла мама.
А потом она ушла из школы.
И у нее остались только лом, метла и лопата.
2
Мария открыла дверь квартиры Степана своим ключом.
Вошла. Степана нет. Хламу! Что делать сразу? Убираться.
Щетка плясала в ее руках. Тряпку она держала, как щуку за жабры.
Грохот стоял в квартире от ее уборки.
Наконец она закончила потеть и пыхтеть, бросила тряпку, вымыла грязное ведро.
Комната, прихожая и кухня дышали влагой. Хотя бы пыль убила.
Она успела помыть руки и умыться, когда в замке затрещал ключ.
– Степушка!
– Ну вот, – выдохнул он, обнимая ее крепко, – во-о-о-от… Уже успела…
– Да, успела, – гордо сказала Мария. – А вот обед – не успела.
– Хрен с ним, с обедом.
– Нет, не хрен. Я сейчас! Ты пока…
Она поцеловала его, смущаясь. Каждый раз она смущалась его молодости. "Малолетнего совратила", – думала о себе то ли с отвращением, то ли с гордостью. Он оторвался от нее, розовый от удовольствия.
"А может, просто по улице шел, разрумянился".
Под ее руками из ее сумки появлялась еда, летали крышки кастрюль и сковородок. Запахло жареной картошкой, потом жареным мясом.
– Мужик должен мясом питаться! – крикнула Мария из кухни.
Степан встал на пороге кухни, поедал Марию веселыми глазами.
– А баба чем?
– Лепестками роз! – Мария смеялась во весь рот.
Масло брызгало во все стороны со сковородки.
– Уменьши огонь, сожжешь, – сказал Степан, шагнул к плите и выключил газ.
Его руки сошлись в крепкое, железное кольцо у нее на спине, под лопатками.
К кровати он нес ее на руках.
– Ты надорвешься, – шептала Мария.
– Ну, надорвусь.
Опустив ее на кровать, нависнув над ней, он глядел на нее сверху вниз.
Что он нашел в этой женщине, еще не старухе, но уже похоронившей яркую и свежую молодость, в этой огрузлой бабе, соседней дворничихе?
То, чего у него не было ни с кем и никогда.
Это была его тайна, и только его.
И она была, может, отнюдь не тайной их праздничных, ярких и жадных объятий.
У него были женщины, и много женщин. Иные были лучше, забавнее и изощреннее Марии в постели.
Но она…
Степан глядел на Марию сверху вниз, и она потрогала кончиками пальцев его счастливую улыбку.
– Я счастлив с тобой, – сказал он.
Мария закинула шею, он поцеловал ее в шею – и стал поочередно целовать под грубой шерстяной кофтой ее ключицы, ее грудь, ее живот. Она оттолкнула его голову руками и засмеялась. Ее одежду они снимали вместе, и, когда Мария осталась голой, беззащитной, она шепнула Степану на ухо:
– Ты выключил мясо?
И он обнял ее так сильно, так нежно, как только мог. Вклеился в нее.
И ее губы за своим ухом, на шее своей, – ожогом, клеймом ощутил.
Чернила вечера вливались в квадраты окон. Они лежали, лицами вверх, с закрытыми глазами. Не спали. Слушали друг друга. Как кровь встает и опадает в них, как омывает собой их будущую смерть. А они – жили.
– Степушка… – Мария открыла глаза и осторожно спустила ноги с кровати. – Степка, там же обед… И тебе же скоро – идти…
– Идти, идти, – пробормотал он.
Встал нехотя.
Она погладила глазами его, голого.
Встала, тоже голая, рядом с ним.
Они оба отражались в зеркале.
– Мы же с тобой не пара, – печально сказала она.
– Не пара, – откликнулся он. – Не в этом дело.
Одевались, отвернувшись друг от друга.
Потом пошли на кухню, Мария расставила на столе тарелки-чашки, поставила на огонь чайник, и они ели холодное мясо с холодной картошкой и пили горячий чай.
– Все у тебя хорошо? – спросила Мария.
Беспокойство он причинял ей, и всегда она волновалась за него. Как за сына.
Беспечная улыбка покривила губы Степана. Он сиял здоровьем, радостью, мощью молодого тела и светлыми, как хрусталь, сумасшедшими глазами.
– А ты как думаешь? – весело спросил он.
Одевались в прихожей вместе. В четыре руки. Мария застегивала куртку, Степан застегивал ей сапоги. Шапку на нее пялил. Хохотал. Избыток жизни играл в нем. Нашел губами Мариины губы, смешно пожевал их, как теленок.
– Теплая моя…
Мария ощупала на боку сумку, похожую на торбу, перекинутую на ремне через плечо.
– Ты не отдашь эту хату? – внезапно спросила.
Лицо Степана будто грязной тряпкой вытерли. Голову опустил и стал еще больше похож на теленка, привязанного веревкой к столбу.
– Дорого, конечно… Но я же зарабатываю.
– Я не могу тебе помочь, – сказала Мария.
– Я знаю. Ты и так помогаешь. Еду приносишь. Готовишь…
– Не надо благодарностей.
– Это не благодарность. Это правда.
– Любая правда может в любое время стать ложью.
– Что ты… врешь?
Он снова обнял ее. Она уже гремела замком, в кулаке ключ зажала.
Когда они закрыли дверь и вместе спустились с лестницы и вышли из подъезда, Мария обернула к Степану бледное лицо и спросила очень тихо:
– А ты не боишься, что мы однажды выйдем – а тут твоя жена стоит?
Всю дорогу до трамвайной остановки оба молчали.
Подсаживая ее в трамвай, подталкивая под локти, Степан сказал ей в спину:
– Я – боюсь. А ты – ты ничего не бойся.