Иван Шевцов - Любовь и ненависть стр 2.

Шрифт
Фон

Я достал из ящика своего стола письмо от отца Козачины, старого сельского учителя. Он обращался ко мне впервые, называя меня капитаном. В очень деликатной форме просил, если только возможно (эта фраза была подчеркнута), предоставить его сыну отпуск в связи с болезнью матери. Письмо это напомнило мне родную деревню в Брянской области, детские годы, школу и любимого учителя географии Станислава Антоновича, милого старика, который с такой любовью открывал для нас государства, материки, горные цепи, моря. Я живо представил себе и украинского сельского учителя Козачину и его больную жену и уже склонен был удовлетворить просьбу старого учителя, как вдруг этот вчерашний случай, о котором к тому же стало известно только сегодня.

Все это я вспомнил сейчас, ожидая Богдана Козачину. За дверью послышались шаги и замерли возле моей каюты. Я чувствовал, что там, за переборкой, стоит человек, догадывался, что это и есть Богдан Козачина, но у меня вдруг отпало желание разговаривать с ним. Я спрятал письмо учителя под газету, и в тот же миг послышался вкрадчивый, несмелый стук. Дверь каюты бесшумно отворилась. Кудрявый долговязый старшина перешагнул высокий порог, задев за него каблуком, и доложил, что явился по моему вызову. Карие равнодушные глаза смотрели мимо меня, куда-то в угол. Синие жилистые руки висели безжизненными плетями.

Я предложил ему сесть, однако эта моя любезность судя по его вдруг переменившемуся лицу не понравилась Козачине. Свободный стул стоял рядом с моим, а ему, видно, не хотелось сидеть так близко. Он даже пробурчал невнятно:

- Ничего, я так, постою.

Сел он по моему настоянию с явной неохотой. Я спросил:

- Чем вы расстроены?

- Так. Домашние дела… - недоверчиво произнес он.

- Что за дела? Что там стряслось?

- Болеет мать, стара уже. Боюсь, до весны не дотянет. Три года не виделись, - добавил он упавшим голосом.

Весь его вид говорил, что главное для него - в последней фразе: три года не виделся с родителями, соскучился, домой захотелось, а в отпуск не пускают за плохое поведение. Он достал из кармана письмо, развернул его, и я увидел знакомый почерк отца Козачины. Очевидно, оба письма писались в один день. Я знал, что родители нередко прибегают к незамысловатой хитрости слезливых писем в надежде разжалобить "строгих" командиров и помочь сыну получить отпуск.

- И тем не менее вы продолжаете нарушать дисциплину. - Он молчал, прикусив губу. - За что вам сделали вчера замечание?

- Не отдал чести.

- Почему?

Он передернул плечами, и движение это говорило: "Просто так, сам не знаю почему". А голос произнес старое, избитое:

- Не заметил.

- Неправда номер один. Дальше - почему не доложили командиру о замечании?

- Забыл, - пробурчал себе под нос.

- Неправда номер два.

- Вернее, не забыл, а так, думал, сойдет, - быстро поправился он.

- Говоря точнее, струсили. Нашкодили, а признаться не решились, смалодушничали. Характера не хватило, мужества, смелости. А говорите, вас не знают как человека. И самое обидное, что вы над самим собой издеваетесь. У вас же есть все возможности для того, чтобы стать другим. Вы грамотный, развитой человек. У вас есть специальные знания.

- И нет перспектив, - сказал он приглушенно, и слова эти замерли на его полных губах.

- Нет перспектив? - с удивлением переспросил я, поняв, что Козачина решил разговориться.

- У меня нет профессии, линии жизни нет, - добавил он книжно.

- Вы немного знаете технику. Продолжайте глубже изучать ее, это ж и потом пригодится, - посоветовал я.

- Техника не моя стихия, - с некоторой напыщенностью произнес он.

- А в чем вы видите свою стихию? В поэзии? - Последняя фраза вырвалась у меня совершенно случайно: я не знал, что Богдан Козачина когда-то пробовал писать стихи.

- Поэзию я променял на философию, - ответил он неожиданно серьезно. - И зря, потому как философам в наш век делать нечего.

- Это почему?

- Да очень просто: они должны бы сказать людям, как лучше жизнь устроить, чтобы она была для всех сносной. А люди это и без них знают. - Он помолчал, опустил большую курчавую голову, почесал у самого уха, продолжил: - Знают, да не везде и не всегда делают: одни не хотят, а другие не могут.

Он посматривал на меня с деланной хитринкой, точно давал понять, что не все договаривает.

Таким я не знал Козачину. Да и вообще я представлял его человеком угрюмым, считающим себя безнадежно обиженным судьбой и людьми и утратившим интерес ко всему на свете. Ничего подобного. И слова о "линии жизни", об отсутствии перспективы были всего лишь слова. Я смотрел на этого "философа" и, отбрасывая от него все напускное, пытался представить, как он поведет себя в чрезвычайно трудных условиях - ну, скажем, на тонущем корабле? Ответа не находилось. Все-таки я недостаточно хорошо знал его.

Какой же это огромный и сложный мир - человек с его характером!

Я сказал Богдану Козачине о письме его отца. Он как будто даже смутился, во всяком случае, сделал вид, что разговор о письме отца для него неприятен.

- Они там думают, что все так просто: захотел приехать в отпуск - сел и поехал.

- Да, после вчерашнего случая о вашем отпуске пока что и речи быть не может, - сказал я. - Вот только не знаю, что ответить отцу. Может, так и написать, как есть на самом деле?

Он взглянул на меня растерянно и явно забеспокоился. Пальцы начали дрожать, губы зашевелились. Но, должно быть, он не хотел показать своего беспокойства и заговорил ровным голосом:

- Зачем же вам самому, время только отнимать? Я могу ответить. Напишу, что по вашему поручению.

- От имени и по поручению? Так, что ли? Нет уж, своим адресатам я отвечаю сам.

Моя решительность озадачила его. Козачина знал, что я могу написать родителям о его поведении, и боялся этого. Опять опустил голову, задумался, точно набирался решимости, затем сразу встал и, посмотрев мне прямо в глаза, сказал:

- Я обещаю вам, товарищ капитан-лейтенант: больше со мной ничего не случится. - Глаза у него были влажные, но холодные. И на лице, суровом и смуглом, не было и тени раскаяния. Лишь уходя, он сказал несколько дрогнувшим голосом: - Только мать не расстроилась бы вашим письмом.

Я задержал его и спросил, жалеет ли он, что не стал офицером, не окончил училище. Он ответил решительно:

- Нисколько.

- Почему?

- Военная служба не моя стихия. Я не умею подчиняться.

- Но жизнь так устроена: кто-то кому-то подчиняется.

- Меньшинство большинству - это нормально. А здесь наоборот.

- Правильно, здесь наоборот: большинство выполняет волю командира, старшего начальника. Но в этом и состоит существо любой военной организации. Это железная необходимость, без которой немыслимы ни армия, ни флот.

- Умом я это понимаю, - подтвердил он, - но внутренне не могу понять.

- Вернее, согласиться?

- Да.

- Так зачем вы избрали службу в военно-морском флоте своей профессией?

- Это была моя ошибка. Я не знал. Внешне красиво, ну и все прочее.

- Хорошо, - сказал я, - теперь это уже прошлое. Вы изберете себе другую профессию. Но сейчас вы служите на флоте, и пока вы здесь - извольте выполнять все, как полагается в военной организации.

- Я понимаю, - глухо отозвался он.

- Тогда почему нарушаете воинский порядок?

- Мне трудно ответить на ваш вопрос, - сказал он волнуясь. - Сорвалось у меня, случайно это. Я не хотел, поверьте.

Я поверил ему. А когда он ушел, в ушах у меня гудело это самое "почему?". Да, почему Козачина вот такой, а не другой? Мы умеем наблюдать жизнь, умеем замечать события и факты. И, не задавая себе вот этого "почему?", принимаем решения иногда неверные. Это особенно касается работы с людьми, воспитания их.

Невольно вспомнил свою первую стычку с командиром дивизиона. Однажды он собрал командиров кораблей и поставил задачу произвести одну работу на причале. Вернее, он всего лишь передал нам приказ командира базы. Мы повторили приказ и стали расходиться. Я немного задержался и сказал своему товарищу, почесывая затылок:

- Нужно подумать.

Это услыхал командир дивизиона. Сказал явно в мою сторону:

- Нам думать не положено, выполнять надо.

- В первый раз слышу, что нам думать не положено, - возразил я. - Где это сказано, в каком уставе?

- А о чем думать? - победоносно спросил комдив.

- Как лучше, разумней выполнить приказ, - ответил я.

- Вот и выполняйте, - был его "исчерпывающий" ответ.

А ведь он искренне убежден, что нам думать не положено, для этого есть старшие. А над каждым старшим есть старший. И получается какая-то чепуха.

К вечеру переменившийся ветер принес мягкую оттепель. В каюте было душно, и я, набросив на себя шинель, вышел на палубу. Люк в кубрик акустиков был открыт: оттуда доносились задорный смех и веселые голоса матросов. Я знал, что там, внизу, в эти часы другая жизнь, на первый взгляд весьма далекая от флота, от моря, от Крайнего Севера, жизнь, которая, как и письмо учителя Козачины, напоминала мне те картины, которые когда-то в детстве рисовал нам учитель географии. Матросы вспоминали родные края, в которых каждый оставил частицу своей души, читали письма, рассказывали забавные истории.

По совести говоря, сейчас меня интересовал Козачина. Теперь было ясно, почему его называют "философом". У меня было такое чувство, что он слегка приоткрылся, показал себя чуть-чуть и снова спрятался.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора

ТЛЯ
206 61