А сабля, сабля тяжелая в руке поручика становится еще тяжелее, вниз тянет руку, вниз.
Почему я?.. Почему мне?.. Я... Мы... Он... Делать-то, делать что, только не оглядываться, ни в коем случае не оглядываться, на лицах, там, за спиною, далеко-далеко позади, у серого горизонта, на солдатских лицах – ведь страшно! – всеобщая растерянность, это страшно, и черт возьми, черт, черт, черт возьми меня и... всех, всех, надо же что-то делать, матушка моя, надо же что-то сделать, Господи, и что же это, ведь жарко-то как, пот заливает глаза, пот склеил губы, душно, давит воротник, и, черт, черт, черт, ничего сказать не могу, ничего, никого не вижу, никого нет, только... он...
Николай был, был весьма бледен; казалось, белый, белый, белый снежный покров наложил свой отсвет на его покатый лоб; выбритые, словно бы втянутые щеки отливали синевой, особой синевой, холодной, морозной. Гвардейский мундир, руки по швам, голова непокрыта, ветер треплет волосы, холодно... ему?
Ему – холодно...
Когда гренадеры остановились, близко, всего-то шагах в двадцати, он хотел спуститься к ним, даже мускулы на ногах напряглись, и горло сжалось, хотел скомандовать, хотел поблагодарить, хотел...
Но – застыл, застыл на месте, будто от мороза, а в лицо ударили: нерешительность, растерянность, непонятность, невнятица – страх вспрыгнул на плечи: упасть, упасть, упасть!! – в снег, зарыться, раствориться навсегда, навсегда, навсегда исчезнуть.
Но – нельзя, замереть и раствориться нельзя, и ловя прыгающими белыми губами воздух, крикнул:
– Куда – братцы?!
И срывающийся, скачущий крик его уткнулся – в:
– Куда... братцы...
От этого сдавленного голоса, от этого скачущего крика солдатам неожиданно делается весело, смешно, отчаянно смешно. И они выкрикивают в ответ – нестройно, вразнобой:
– К...
– К... Московцам!..
А молоденький, белесый, впереди – делая свирепое лицо:
– Ура – Константин!
И остальные подхватывают:
– Ур-ра-ра-а – Константин!!.
А поручик, с саблею, высокий, молодой – молчит, и лицо его делается таким же застывшим и бледным, как у Николая, и взгляды их сталкиваются.
Медленно-медленно – живущая отдельно – поднимается рука, тот же сдавленный голос:
– Тогда...
...вам...
...туда...
И рука повернула влево, и палец уткнулся в – чернеющие ряды Московского полка.
Долго тянется мгновение.
Повернут ли?
Уйдут?
Останутся?
Некоторые – в задних рядах – повернули, готовы бежать, но поручик, поручик молчащий остался, не повернул, и другие с ним, шаг, другой – к ступеням, по ступеням, сабля в руке выше, выше, легче, легче, легчает сабля, взлетает, летит – вверх – холодные губы, голос – ледяной:
– Ваше вели...
Запнулся, губы задрожали:
– Высо...
Запнулся.
Не величество, не высочество, не царь, не царевич – кто?
"На золотом крыльце сидели... царь, царевич... король, королевич... кто... ты... такой..."
Снова сабля потяжелела, снова слова разорваны:
– Следуйте...
Следовать?
Ему?
Куда?
– ...За нами!..
Свита, свита где, где солдаты, где Сухозанет с артиллерией, где Милорадович с гвардией, где? – он один, один на крыльце, за спиной – что? – за спиной дворец, пустой дворец, пустой, пустой, пустой...
Пустое.
Все пустое.
Все – пустое...
Гренадеры сомкнулись вокруг него, солнце, на миг выглянувшее из-за туч, ослепительно сверкнуло на штыках, и он пошел – медленно – через всю площадь – через белую площадь – к черному каре..."
Перечитывал сей опус, и пришло в голову: ежели бы поручик наш бедный растерялся? Ежели б увидел самодержца лицом к лицу, да вместо дела – во фрунт! – и: "Налево кругом!" А самодержец, обратно, не растерялся бы, там, глядишь, артиллерия подоспела бы, да картечью-матушкой по московцам, по невскому льду... Что потом? Ах, да что уж тут думать-то: крепость, эшафот, Сибирь, Кавказ. Выбор невелик. Так-то вот.
Фантазия, разумеется, но...
Могло быть?
Могло?
Да, конечно же, могло, то-то ведь и оно, что могло бы. И была бы Российская империя прежнею, сменилась бы лишь фигура с короною и скипетром, ну так то – как обычно. А только Сибирский генерал-губернатор, господин Пестель не своевольничал бы, не располагал бы огромною провинциею так, будто он – самодержец Сибирский, того и гляди – войною пойдет на Санкт-Петербургское княжество. Да и генерал Ермолов, царь наш Кавказский, не дерзнул бы, не спросясь, мир или войну по своему желанию укладывать. Что скажешь, брат? Скучнее бы все это для нас оборачивалось, а? Может и скучнее, да спокойнее как-то. Привычнее.
Что же до беллетристики нашей, то, как говорили римляне – "о покойниках или ничего, или хорошо". Думаю, теперь ты понимаешь, для чего я столь обширно цитировал сей роман. Ну что тут скажешь? Воля твоя, конечно, но по мне – Николай непохож. Не то чтобы вовсе непохож, но... Знаешь ли, как залитый тушью силуэт бывает похож на натуру. Да и в сумятицу мыслей Панова я, признаться, не верю. К тому ж, не стоило разумным таким вот штилем пытаться передать ее, уж больно сие от ума, а не сердца... Впрочем, это я так. Полюбилось брюзгою слыть.
Что же до хода событий, то, сколько я помню, подпоручик Кожин явился на площади не с пановскою ротою, а с тремя ротами того же Лейб-гренадерского полку, кои привел поручик Сутгоф несколько позже Панова. Впрочем, возможно, запамятовал.
И еще: слыхал я, будто поручик Панов, в скором времени после изложенного, погиб нелепою и страшною смертью и что иные усмотрели в этом руку Божью. Да и прочие многие участники событий декабря плохо кончили. Нимало не дивясь этому, хочу лишь сказать, что не следует рассматривать Бога в роли Великого Полицмейстера, и глупости наши, а равно и расплату за них, приписывать его вмешательству или попустительству.
Остальное как будто изложено верно. А словесные штудии... Что ж, роман – не реляция.
Устал я, брат мой и тезка, и нет более желания разбирать роман. Снег я люблю, по снегу тоскую. Может, потому и цепляюсь памятью за это сочинение. Обнимаю тебя.
3
Унылый дождь однообразно барабанил по оконному стеклу. Он был бы похож на осенний, если бы вперемежку с ним не сыпал с низкого неба крупный мокрый снег, похожий на серую размокшую соль. Экая неразбериха, прости Господи, только на нервы действует. Похоже на давешнее путешествие в Крым. Все бы ничего, но с тою поездкою связаны были не весьма приятные воспоминания. Впрочем, воспоминания, скорее всего, ни при чем, уж больно мерзкая погода. И без прочих неприятностей хватило бы, чтобы испортить настроение. А тут не только погода, хотя и погода тоже.
Грибоедов болезненно поморщился, судорожно дернулась щека: нет, кавказская зима не для него, суставы ноют, голова раскалывается, и на душе мерзко, хуже не бывает.
Сравнится ли что с московскою зимою? Ах, как хотелось бы сейчас туда, в настоящую зиму, в настоящий снег, а после – к камину, к книгам, к...
Ему, видимо, не скоро удастся насладиться этим, приходится мириться с тем, что есть, любоваться не тем, что в памяти, а тем, что перед глазами, как ни противоречит картина эта самому понятию наслаждения.
Впрочем, в горах сейчас хорошо, мороз как мороз, снег как снег, а небо и впрямь редкое: яркое, глубокое. И очень близкое, руку подними – коснутся пальцы синевы. Но то – в горах, нет настроения, нет желания сейчас отправляться в горы. К тому же, пейзаж за окном – прекрасный фон для всего прочего – войны с чеченцами, пьянства и грубости офицеров, изворотливого и замаскированного деспотизма Ермолова, словом, всего, что с некоторых пор определялось для него одним словом – Кавказ.
Он лениво потянулся, прошелся по просторной комнате – от стены к стене. Потолок низкий, сырой. Из углов тоже тянет сыростью.
Скорее всего, дело не в зиме. Просто все надоело: снег с дождем, чеченцы, Ермолов, опять-таки, – Кавказ. Скука смертная – вот и причина дурного настроения.
Грибоедов зевнул, еще раз прошелся по комнате. Недовольно покосился на груду пакетов с сургучными печатями. Пакеты были небрежно свалены на углу пустого стола, и это ему самому казалось странным и непривычным в высшей степени, то есть неприличным. К слову сказать, всякий раз, распечатывая письма, он испытывал какое-то неприятное чувство, легкий страх: что там, какую еще неожиданность принесут сухие казенные строки? Удивительно, но ни разу не возникло в нем ожидание чего-либо приятного и легкого. И то сказать – были к тому основания.
Почта из Петербурга прибыла третьего дня, вместе с дождем. Будто фельдъегерь прихватил по дороге и письма, и тучи. Фельдъегерь был незнакомым, на вопросы Грибоедова отвечал уклончиво и невнятно и поторопился удалиться.
Почта и дождь, в равной степени, вызывали стойкую неприязнь. Не хотелось притрагиваться к бумагам, ломать печати, вникать в суть изложенного. Не было желания.
Непонятное состояние последних недель вызывало в нем смутное беспокойство. Он всегда гордился своей аккуратностью, педантичностью, а тут...Впору было взять хорошей, крепкой водки и напиться до полного беспамятства. Только вряд ли от этого станет легче.
Раздражаясь все больше, Грибоедов подошел к столу, нехотя разобрал пакеты. Одно письмо было от Булгарина, прочие – от Министерства. Подумав немного, он сдвинул министерские в сторону, взял булгаринское письмо, сломал печать и поднес к глазам.
Принялся читать, все еще думая о здешних делах, так что до него не сразу дошел смысл прочитанного.
– Что за черт... – Он еще раз пробежал глазами письмо. – Что за...
В глаза ему сразу бросились строки: