Я, честно сказать, и забыл что помер. Так оно все натурально, как будто в кино "шесть дэ". И запах тебе, и цвет, и полный эффект присутствия. Вон, угольной пылью как потянуло! А че удивляться? - паровоз под парами стоит. Отсюда не видно, какой. Наверное, "эрка". И состав за ним длинный-предлинный. А вдоль вагонов - осмотрщик - дядька Ванька покойник. Он жил по соседству, на другой стороне нашей речушки. Молоток у него в правой руке, а в левой - масленка. Подходит к колесной паре - стук по бандажу, стук по буксе. И так у него ладно все получается! Молоточком крышку открыл, масла долил - следующий вагон. Все видит, все слышит, все замечает. Это же Дядька Ванька тетрадку мою нашел и деду отдал. Я ее на платформу под бревна засунул, сверху корой прикрыл. Лети, - думаю, - моя двойка, подальше от нашего дома! А он углядел. Вот и сейчас, скользнул по мне взглядом - будто сфотографировал, и подбородком кивнул: Давай, мол, пострел, пока безопасно.
- Здравствуйте, дядя Ваня! - сказал я на всякий случай, и нырнул под вагон. А голос у меня тонкий-претонкий. Еще не ломается.
На железной дороге я тоже когда-то знал каждого. И со всеми здоровался. А попробуй пройти мимо! Во-первых, дома будут проблемы, а во-вторых, самый первый телевизор на нашей улице появился в депо. Назывался он несолидно - "Комбайн", но зато по нему показывали кино про майора Вихря. Всех телезрителей Красный уголок не вмещал. Одних только взрослых - по три кандидата на стул. Пускали и нас, пацанов, если общество было не против. Одним разрешали полежать на полу в проходе, других разворачивали с порога:
- Потом приходи. Когда папка научит шапку сымать.
Да, времена! Никаких тебе омбудсменов, а дети всегда под присмотром.
Дядька Ванька пошел дальше. Я слышал его шаги и стук молотка. Вспомнил, как лет тридцать назад, видел его, умирающего, чуть ли не каждый день. Он был желтый, худой и очень страдал от боли. Уже не хватало сил управляться с домашним хозяйством. Все, кроме него, знали диагноз - рак. Другой бы криком кричал, требовал врачей и уколов, а этот терпел. Вместо наркотиков, предпочитал рыбалку. Сидел на своем самодельном стульчике, да таскал пескарей для кошки. Все прибыток семье.
Как-то утром проснулся - соседка в калитку стучит:
- Иди. Дядька Ванька зовет.
Зашел к нему в хату. Лежит мой сосед, в потолок смотрит. Увидел меня, встрепенулся:
- У тебя, - говорит, - Сашок, дед вроде как плотником был?
Ты острогай мне дощечку поглаже, чтобы с краю огородить. А то я с кровать падаю.
Просил еще закурить, да только не дал я. Бабы вцепились в руку, вытолкали взашей.
Ну, что ж, - думаю, - надо уважить. Достал с чердака досточку липовую. Прошелся шерхебелем, вывел фуганком уровень, загладил шлифовальной машинкой. Назад возвращаюсь - заказчика нет. В морг увезли.
Эх, жизнь! Не скажешь, что так уж она и коротка, а всегда чего-то не успеваешь. Кто покурить, кто попрощаться, кто получить пенсию.
Я вынырнул из-под вагона и замер, не успев выпрямиться. Ни за что б не поверил, что узнаю по голосу этого пса! Звали его, как и добрую половину собак с нашей улицы, Мухтаром. Ну, дворняга дворнягой! Черно-белый, с рыжим лохматым загривком. Я его, помнится, не очень то и любил за то, что ни капли не похож на овчарку. Был он старым, слепым и доживал свой век в дровяном сарае. Собачьим умом, Мухтар понимал, что уже никуда не годится, но очень хотел доказать, что он еще ого го! На чужаков громко не лаял - боялся: вдруг прилетит камень, а откуда - не уследишь. Зато на своих отрывался по полной. Меня, к примеру, чуял метров за сто. Выйдешь, бывало, на край насыпи, а он уже давится гавом, исходит слюной. Я на него не обижался. Наверное, понимал, что когда-нибудь стану таким же, как он. Калитку откроешь, окликнешь его: "Мухтар, да ты что ж, дурачок?" - и он - ну извиняться! Ползет по земле, наяривая хвостом, и белыми пятнами глаз в душу заглядывает. Да! Жила когда-то в этом месте любовь, а теперь - одна ностальгия.
Дом я узнал издали, каким он когда-то был. Две комнаты, коридор и небольшая прихожая, укрыты в зарослях винограда. Из трубы вьется дымок, отбрасывая легкую тень на серебро крыши. Без более поздних пристроек, есть в нем гармония воплощенного замысла.
В открытые емкости напротив моего огорода, из цистерн сливают жидкий гудрон. Две смоловозки ожидают погрузки. Возле сторожки суетится и падает дядя Вася Культя. Он ремонтирует тэн, а напарник готовит шланги. Под ногами пузырится земля. Я всегда обходил это место, а сейчас иду напрямик. Дяде Васе нужно подать руку, извиниться за прошлое.
Его прозвали Культей из-за согнутой в кисти правой руки. Она у него до плеча в белесых глубоких шрамах - посекло на фронте осколками, и хирурги добавили. Тем не менее, этой рукой он вполне управлялся: мог из ружья стрелять и, даже, стакан держал. Был ли у него дом? - этого я не знаю. Мне почему-то всегда казалось, что он навсегда приписан к смоле. Ночевал дядя Вася в железнодорожной теплушке, снятой с колес и поставленной на высокий фундамент специально для сторожей.
Мальчишки - народ, по сути своей, жестокий. Леху Звягинцева, который носил корсет, мы дразнили "Горбатым". Сорокалетний даун с соседней улицы был для нас "Сашкою дурачком". Деда Корытько, с пробитою насквозь шеей, из-за дефектов речи, мы за глаза называли "Кугук", или "Кецеке".
Никому на моей памяти дядя Вася не досаждал. Но появилась у нас, пацанов, забава "громить Культю". Летом, когда темнело, мы вброд пробирались на островок, намытый течением между двух рукавов реки. (Он граничил с нашим участком и был продолжением огорода). Оттуда сторожка, как на ладони, метрах в пятнадцати по прямой.
Когда внутри угасал свет, мы начинали бросать комья земли. Считалось особым шиком попасть по железной крыше. Кончались эти погромы всегда одинаково. Дядя Вася долго терпел, потом выскакивал на порог с берданкой в руке и громко палил в воздух. И мы убегали против течения речки, сбивая о валуны босые ступни.
Сколько ему сейчас, сколько мне? Впрочем, какая разница? Время идет только вперед, нет у него минусовых значений. И то, что я сейчас вижу - только дань благодарной памяти.
Все у дяди Васи наладилось. Темно зеленый "ЗИС" с черной цистерной в кузове, встал под погрузку. Шофер, пережевывая окурок, одною рукой поправляет шланг, другой вытирает пот.
Жарко. На растущих поблизости деревцах - черный налет сажи. Судя по зеленым плодам, сейчас середина весны.
Культя идет к рукомойнику, подтягивая штаны. Увидел меня, обрадовался:
- Здорово, барчук (он всех барчуками дразнит), кто это тебя так?
Я что-то порываюсь сказать, но он недовольно перебивает:
- Слушай сюда! Ты слишком не торопись. Не до тебя там. В общем, дождись, когда дед успокоится. Скажешь ему потом, что цемента мешок стоит. Ребята хотят рупчик. Ну, давай! Запарка у нас.
Мягкая пыль лежит на дороге тонким ковром. Ей припорошены лужи. Двадцать шагов - и я дома. И тут до меня доносятся громкие голоса.
- Степан, ты прости, Степан! - с надрывом кричит незнакомый голос.
- Вон, сволочь пошел! - свирепо орет дед.
Все верно. Ему, похоже, не до меня. Сторонюсь, отхожу к забору.
Пьяный мужик в расхристанном пиджаке, спотыкаясь, летит на дорогу. Поднимается, падает на колени.
- Ты бей меня, бей, только прости!
- Сволочь! Какая же ты сволочь! - дед толкает его прочь от двора и почему-то плачет.
Вот тут моя память ошиблась. Этот случай я помню, даже знаю, что сейчас происходит. Человек, который стоит на коленях - бывший полицай, недавно досидевший свой срок. Когда-то он выдал немцам мою бабушку. Сказал, что ее муж коммунист, бывший председатель колхоза и воюет сейчас в Красной Армии.
А потом моя мама и бабушка прятались у людей в погребах до самого конца оккупации.
В прошлый раз я видел все это, стоя в проеме распахнутой настежь калитки. А теперь мне ее не открыть...
Я присел на бревно, лежащее у забора, которое было у нас вместо скамейки, и засопел от обиды. Не такой я представлял эту встречу, нет, не такой. Лепеха узнал, дядя Ваня узнал, Культя поздоровался, а дед прошагал мимо. И бабушка хороша! - слышит же, как Мухтар разрывается? Хоть бы вышла, проведала, кто там? Полвека считай, не виделись! Так нет, возится со своими борщами...
И тут мне реально жрать захотелось. Так захотелось, что криком кричи. Только я это желание в себе придавил. Пожрать я и в больнице успею, когда в лица родные напоследок взгляну.
А над головой листочки трепещут. Яблоня "белый налив" роняет излишки плодов. Два воробья сорвались с дерева на дорогу. Волтузят друг дружку, как оглашенные - бабу не поделили.
Тут слышу - мой дед возвращается. Шоркает чеботами, как и я поутру. Увидел меня, рядом присел. Ну, думаю, сейчас что-нибудь скажет. А он только хмыкнул, да за цигаркой полез. Такая вот, лирика. А что ему? Он, наверно, в прошедшем времени, где видит меня каждый день. Эка диковина? - внук. И ведь не скажешь, типа того, что я, мол, сейчас помираю, что попрощаться пришел. Да что там слова? Просто сидеть рядом - это уже счастье.
Пахнет от него дымом костра, жареными семечками и табаком. Настоящим табаком, а не разным говном в пачках по сто рублей.
Любил я смотреть, как дед курит. Он тогда "Любительские" предпочитал. Выбьет из пачки одну, постучит мундштуком по ногтю, разомнет между пальцами, еще постучит. И все это степенно, не торопясь. Потом достает серники. Чиркнет, прикурит, пыхнет два раза - и тоненькой струйкой дыма гасит горящую спичку.