– Любая идеология ограниченна и условна, и поэтому все они глубоко безразличны мне. Ты страдаешь обычным изъяном, брат Фима: к примеру, смотришь на Бродского глазами русского великодержавного шовиниста и видишь в нём прежде всего политическую фигуру, – а я вижу в нём фигуру прежде всего поэтическую.
– Я не русский великодержавный шовинист.
– Культурные люди вроде нас – больше: художники, творцы – должны прежде всего заботиться о литературе, о диалоге писателя и читателя, о проблемах нарративного повествования, о соотношении лирического героя и авторского "я"… Всё вокруг нас – тлен, прах, мгновение. А искусство непреходяще. Церковь исчезла, Лев Толстой остался. Мой идеал – аполитичность Владимира Набокова…
– Набоков люто ненавидел большевизм и хотя бы поэтому не может считаться аполитичным, – возразил я. – К тому же он был гомофобом.
– Уржаться можно, а либералы его так любят, – вставила Хадижат. – Ой, простите, мальчики, вы говорите-говорите, не удержалась.
– Вот именно, – не глядя на неё, сказал Хмаров. – Это не мешает тебе любить его.
– Говоришь, "нет идеологии", но ведь ты – сторонник теории "искусства ради искусства", да? Как же так?
Ласково улыбнулся:
– Идеологии нет. По крайней мере, для меня. Вот вам мировоззрение, вот кумир вам: Я сам! Разве Человек, его мысли, его душа, его личность – разве не высшая ценность это? Бог внутри меня, Фима. Я сам – бог. А ты восстаёшь против всего мира, в то время как на тебе жилетка, купленная на деньги деда, – как вся твоя одежда, вся, вся; ты не заработал ещё ни копейки, не создал в свою жизнь ничего, исключая несколько полудетских рассказов и несколько милых стихов, написанных только чтобы щегольнуть эрудицией рифмы…
– Однако…
– Я допускаю, что ты необычен – как необычен любой человек, – что ты умён, насколько может быть умён восемнадцатилетний подросток, – но ты ничто, совершенное ничто, Фимочка, говорю без малейшего желания оскорбить тебя. Если сейчас ты выйдешь из освещённого ресторана и тебя убьют – что изменится в мире? Ничего, увы. Сейчас ты никто. А рассуждаешь о революционности, о благе народном…
Показалось почему-то, что Хмаров нарочно пытался завести меня, затевая словесную драку. Которая может перерасти в нечто большее.
– Да ни о чём я… молчи… – решил не отвечать на выпады.
– Ты не прав, Хмаров, – вступилась Хадижат. – Абсолютно каждый ценен. Когда убивают любого человека – исчезает мир.
Зачем, зачем Хадижат кинулась защищать меня? От этого еще хуже, слабее.
– Ты не в состоянии помочь, ну, скажем, самому себе? – напирал Хмаров. – Как можно радеть о всеобщем благосостоянии, не имея личного? Сможешь ли ты хотя бы обеспечить старость дедушки, пригревшего тебя, если его предприятие выгорит? Так докажи-ка мне, Фимочка. Докажи мне, что ты не дерьмо. Что ты можешь в этой жизни чего-то достигнуть. Ты говорил: Россия, Отечество. Прекрасно, превосходно! Так докажи-ка мне, Фимочка, что ты не только словом, но и делом и даже жизнью поможешь Отчизне. А я заплачу по счёту.
XVI
Когда от великой Римской империи остались одни жалкие лоскутки, когда из 60 миллионов граждан только 6 миллионов являлись римлянами, когда цветущие города захлебнулись потоком варваров, из которых были набраны прежде непобедимые легионы, – тогда элита общества, аристократы и богачи, проводили время в изысканных наслаждениях, потакая своим изощрённым порокам. Целая жизнь пролетала в разнузданных удовольствиях, какие только ни изобретал их болезненный ум.
ПОЧУВСТВУЙТЕ себя римлянином времён Падения Империи! НАСЛАДИТЕСЬ утончёнными оргиями в ресторане-клубе "Калигула"! ВДОХНИТЕ пряный аромат разложения и упадка!
Мы не собираемся спасать цивилизацию – мы сделаем всё, чтобы её последние часы ВЫ прожили в беззаботности.
ANTIC PARTY. НОЧНОЙ КЛУБ "КАЛИГУЛА"
ЧИСТОПРУДНЫЙ БУЛЬВАР, Д. 14А, СТ. М. "ПОКРОВСКИЕ ВОРОТА"
Предъявителю – скидка 8 %
Dress code. Face control
ТАКАЯ прокламация обнаружилась под салфетницей, когда Хмаров искал, чем бы заякорить 120 оккупационных марок.
Официанты вздёргивали стулья, погашали свет. Ночной холодок спустил на входной проём кисею ламбрекена, и казалось, что там, где волны занавески карались щупальцами фонарей, выпал иней. Начинавшееся душное лето не согревало.
Мы были последними посетителями.
Ночь углубляется – а словно только что я упирался локтем в багровый солнечный диск, и с Хмаровым блуждала беседа о многом и ни о чём, и я с трудом выжимал слова, пререкаясь не упомню о чём с Хадижат.
Куда же она ушла? Почему я пропустил тот момент, когда она покинула нас? Теперь почти ночь. А как могло время подойти так быстро? И солнце так быстро угаснуть? Да, память восстанавливала интонации, обрывки фраз – но странно, припомнить беседу я не в силах. Что происходило, о чём мы говорили в течение стольких часов? Куда делась девушка?
Хмаров ответил: она ушла, она очень давно ушла, у неё много дел, надо готовиться к важной телесъёмке, к телесъёмке юбилея московского метрополитена.
Мы были последними. Мы были одни. Так поздно – что подумают дома? Забылся. Никакого "дома" у тебя нет.
Вдруг я вспомнил, что отходил вымыть руки пред тем, как приняться ужинать (а ни x1, ни x2 не сделали этого, – хотя Хмаров, думается, вполне мог и заранее, благо, появился там раньше). Дверь в уборную находилась рядом с нашим столом, за декоративной изгородью. Единственный мужской туалет оказался занят. Я ждал у двери с дверной ручкой в виде подковы и поневоле заслушал их диалог; впрочем, странно, как вообще не обратили внимания на меня сквозь крупные ячейки деревянной сетки. Пожалуй, любой мужчина рядом с Хадижат не в силах смотреть на что-либо другое.
"Ну вот, я тебе привела его, хотя ПНК не хотел, чтобы вы увиделись, я-то знаю уж! А теперь…"
Хмаров, наверное, сделал в ответ какой-нибудь жест, – голос Хадижат изменился:
"Как что? Информацию, браток, информацию".
"ПНК тебе не сказал?"
"А с чего, думаешь бы, я кидаюсь выполнять разные твои сентиментальные поручения? Ну – вот он, я привела его сюда. А теперь давай сведения".
"Хорошо, – как-то очень вальяжно, лениво протянул Хмаров. – Начнётся в среду, 15-го".
"Это я и так знаю".
"У нас будет армия. Армия Тоннелепроходчиков. Поставьте операторов на Манежной площади, где до войны был памятник Жукову, – они появятся из подземного торгового центра и пойдут на Кремль. Прикольно их будет сразу там обрядить во всякие брендовые шмотки, э?" – он расхохотался собственной шутке. Каковой первая часть реплики явно не являлась.
Кажется, Хадижат была потрясена, – до такой степени отличался теперь её тон от прежнего повелительно-высокомерного:
"Значит… Вы нашли того, кто освободит их?"
За дверями уборной громыхнула задвижка.
"И ты уже догадалась, кто это. Это должен быть человек, который… который чист. Как в "Tales from King Arthur". Поэтому оставь его. Он не нужен тебе".
До того, как туалет освободился, успел услышать: "И не подумаю".
Я сразу вспомнил, что Набоков в своём эссе о "Герое нашего времени" пенял Лермантову, как тот многократно пользуется таким избитым штампом авантюрной прозы – подслушивание.
Вы, наверное, решили, что с таким складом личности мне лучше лечь в сумасшедший дом: целей буду.
О ком они говорили? И кто – чист? Что вообще значит – чист?
XVII
ПО сторонам от нас искорки папирос; вдалеке вибрировала гитара; я смутно припомнил, что этот переулок – центр нéфорской жизни города. В темноте, подо рваными подолами редких фонарей, возникали лица: там аспиды алчущие, с разрезанным надвое кончиком языка, – шедевры биокоррекции, – очень удобно раздвоенным этим отростком держать сигарету; здесь индрик-зверь со растущим изо лба рогом (бутафорская насадка или творение искусных биотехнологов – я не мог сказать); алконосты, струфокамилы, китоврасы с копытами на ногах, гамаюны, гарпии, пёсоглавцы; невозможно было отличить причудливую одежду – шедевры из бутиков Столешникова – от меха, выросшего после гормональных инъекций и подстриженного в лучших салонах красоты. Целое состояние стоили операции по биологической коррекции; столь сильны были изменения в организме, что пациент не мог иметь детей больше. Кто исподволь делал нас бесплодными?..
И ведь вообразите, как легко, как просто: приехать на Павелецкий вокзал, купить билет – вот точно так же, как покупают хлеб, – и через два дня очутиться в Грозном или Хасавюрте, на земле Хадижат. И самое странное – осознавать, что помимо моего "здесь" и "сейчас" есть какая-то другая жизнь, бесконечно отстоящая от сегодняшнего. Жизнь с красноватым привкусом крови. Возможно, даже очень возможно, что в этот самый миг убивают и истязают кого-то, но в любом случае оно менее страшно, чем наши труды и дни, полупрозрачные, как фигурки быстро вращаемой карусели, потому что нельзя убить того, кто уже мёртв. А мы все, ну или почти все, стали мёртвыми душами. Мы больше не мечаем о подвигах, о доблести, о славе. А хотим лишь уюта, покоя, наслаждений. Что с нами случилось?! Возможно ли привить готовность к подвигу, как прививают навык мыть руки и чистить зубы?