В середине нулевых годов скончалась Линина мамаша. Она оставила ей, единственной и неоспоримой наследнице, квартиру в столице и участок с развалюхой в старом поселке неподалеку от Кольцевой – но не где-нибудь, а на самом Рублево-Успенском шоссе. В пору нефтяного бума и российского подъема земли в тех местах котировались высоко, предложений продать, даже за миллион долларов, хватало. Однако Линочка с присущей ей энергией решила превратить ветхий родительский дом за городом в современное гнездышко для себя и своего благоверного. Вдохновением и стимулом для нее был коттедж, где отдыхали Чуткевичи. Разумеется, такого полета, как они, Лина достичь даже не пыталась – но хотя бы приблизиться! Шнобелевской премии (составлявшей в денежном выражении 10 триллионов зимбабвийских долларов, или, по курсу, всего лишь три бакса американских), равно как заработка профессора на кафедре, на перестройку явно не хватало. Пришлось продать доставшуюся в наследство квартиру в столице. Зато через полтора года интенсивных строительных работ и непрерывной ругани с подрядчиками, мастерами и рабочими (от которых профессор обычно прятался) семья Остужевых получила во владение прекрасный двухэтажный особняк, выполненный в стиле а-ля русская изба, из ошкуренных балансов, но со всеми удобствами внутри, включая джакузи и широкополосный Интернет.
На новоселье Лина Яковлевна Остужева пригласила всю кафедру и, разумеется, Чуткевичей. Гуляли шумно, домом восхищались (даже жена Чуткевича, та еще штучка из моделей), и после того, как все разъехались, женщина вздохнула: жизнь, кажется, удалась. У нее имеется талантливый и известный (причем далеко не только в узких научных кругах) супруг, свой дом в ближнем Подмосковье. Не хватало лишь одного.
Вплоть до сорока с лишним лет у семьи не случилось детей. В какой-то момент, еще в начале нулевых, Лина перестала предохраняться – однако не беременела. Подруги советовали ей идти лечиться (профессор был выше этой суеты, деторождением не интересовался и вопросов не задавал). Однако Остужева решила: нет так нет, раз Бог не дает, значит, не надо. В конце концов, у ее супруга заболевание хроническое; этиология у биполярного расстройства в семидесяти процентах случаев, она читала, – наследственность. А вдруг они своего сыночка или доченьку психической болезнью наградят? Поэтому мечтала: вот встанут они окончательно на ноги – дом доведут до ума, профессор станет завкафедрой, она сама докторскую защитит – и тогда, лет в сорок пять, возьмут из детского дома хорошенькую девочку-отказницу. А потом – мальчика. Усыновят и воспитают как своих.
Не случилось.
Так бывает в современном мире. Утром ты провожаешь человека на работу, небрежно чмокаешь его и просишь купить на обратном пути сосисок.
А через пару часов раздается звонок с самого знакомого мобильного номера, но звучит не родной голос, а чей-то незнакомый, грубый, мужской. И говорит, что с вашей женой произошло несчастье и следует как можно быстрее приехать.
Что дальше происходило в тот день, Остужев старался не вспоминать. В памяти остались жуткие, режущие, как ножи, обрывки:
Лина Яковлевна возвращалась домой из института…
Пустынная вечерняя улица…
Подбежал наркоман, выхватил сумку, ударил ножом…
"Скорая" приехала быстро…
Ранения оказались несовместимы с жизнью…
Примите глубокие соболезнования: она скончалась…
Вы держитесь…
Еще Петр Николаевич запомнил, как где-то в ночном больничном дворе он звонит по мобильнику всем подряд: маме в Австралию, доктору Коняеву, издателю Чуткевичу… Ему хочется, чтобы они ему – хотя бы кто-то из них – сказали: "Это бред, это сон, этого не может быть, ты сейчас проснешься…"
Не сказали.
Сорвался и приехал Коняев – первый, но не единственный случай, когда он побывал у Остужева дома.
Психиатр накачал профессора нейролептиками и антидепрессантами.
Выбралась – в первый и последний раз – из своей Австралии мама.
Чуткевич взял на себя все ужасные хлопоты по организации похорон.
В итоге последовавшие за страшной вестью об убийстве пару недель профессор Остужев провел не то чтобы как во сне. Впоследствии они, эти дни, вовсе изгладились из его памяти – как и не было их. Он не помнил ни тягостного опознания в морге, ни подготовки к похоронам, ни самой церемонии. Забылись допросы, и довольно активные и даже грубые – которые, оказывается, велись в его отношении в полиции: а не он ли, спрашивается, порешил свою женушку? Мотивов хватает – один дом на Рублевке чего стоит. Слава богу, полицейские знать не знали (и так и не проведали) о его диагнозе – а не то точно закатали бы в маньяки. Но вскоре полисмены отстали – о происходившем Остужеву постфактум рассказывали коллеги, сам он ничего не помнил.
Помог Коняев: немедленно заложил своего постоянного пациента в стационар. Платную клинику для привилегированных сумасшедших с палатами на двоих. Пичкал его ударными дозами – так что Остужев проводил почти все время в блаженной сладкой полудреме. (Потом, когда он вышел, оказалось, что суперспецбольница съела едва ли не половину семейных накоплений). В какой-то момент – месяц прошел или больше – психиатр решил, что профессор достоин самостоятельной жизни. Лично привез его в особняк – где к тому моменту специально нанятый человек ликвидировал (по совету того же Коняева) все и всяческие следы, напоминающие о покойной супруге: ни фотографий, ни вещей, ни безделушек – ничего. Даже машину ее быстренько продали за полцены.
Но все равно – она ему постоянно о себе напоминала.
Придет ли в пустой и глухой дом и по ошибке, в задумчивости, крикнет: "Лина, я дома!"
Увидит ли в потоке автомобильчик, точь-в-точь как ее.
Попадется ли на глаза книга, которую они вместе читали и обсуждали.
Профессор никогда не говорил Линочке о любви. Такого слова вообще не было в его лексиконе. И он никогда не думал, что он ее любит. И даже не думал, что способен любить.
Казалось бы: Лина просто организовывала ему быт и жизнь – и точка. Теперь, когда ее не стало, организация жизни рассыпалась – но быт можно было наладить и устроить по-другому, была бы воля.
Дело было в другом. Сейчас, когда Линочка исчезла, Петр стал ощущать постоянное тянущее, сосущее чувство. Как будто от него ампутировали – вот только что? – что-то более серьезное, чем даже руку, ногу. Может быть, сердце? Или кусок его самого? Или часть его души?
То и дело являлись образы, центральным в которых была – ОНА.
Вот они вместе на любимом американском пляже. Вечер, прохлада. Он выходит из воды, а она подает ему полотенце. Кто-то скажет: опять быт, обслуга. Но вспоминалось также и как спустя час, совсем вечереет, из океана выходит она, и купальное полотенце подает ей – он. И она, смеясь, вытирается и, одновременно приплясывая, вытряхивает воду из уха.
Или другое. Лето, жара. Лина возится со своими любимыми цветочками в саду. Глухая рубашка, перчатки по локоть – розы весьма колючи. Тыльной стороной предплечья отирает пот со лба. И что-то в этом жесте есть невыразимо прекрасное – и теперь совершенно недосягаемое.
Или: преддверие Нового года. Она наряжает елочку на участке, собственноручно ею посаженную. Хоть детей они не имели, и никто из малолетних у них не гостил, а все ж таки традицию украшать рождественское дерево жена блюла неукоснительно. И подарки профессору под нее клала. И профессору велела делать ей таким способом сюрпризы. И вот она вешает игрушки – благополучно сохранившиеся от ее детства и совершившие с ними путешествие по съемным квартирам, а затем в Америку и обратно. Лицо у нее сосредоточенное, даже хмурое. Профессору, как он ни занят своими мыслями и идеями, становится даже завидно, что она занята рождественскими хлопотами одна, и он вопрошает: "Тебе помочь?" А она рассеянно откликается: "Ну, что ты, что ты, я сама…" – и примеряет еловой ветке очередной шар…
Или такое, тоже недавнее: она выезжает за ворота недавно построенного ими особняка. (А в их семье, по вполне понятным причинам, рулила именно она.) Профессор закрывает за ней ворота – а когда она поворачивает за угол, то – лихая шоферша – нажимает на кнопку "аварийки": салютует ему на прощание.
В тот вечер она поехала не на машине: "Что я буду пробки собирать". Отправилась на электричке, небрежно на прощание клюнула прохладными губами Остужева в щеку: "Ну, пока, дорогой".
Мысли обо всем этом были Остужеву невыносимы. Оно старался гнать от себя любые воспоминания о Линочке. Превращался в размеренного робота, заставляя себя думать только о своей науке, учениках, студентах и бытовых хлопотах.
Наверное, он покончил бы с собой – во всяком случае, мысли о суициде являлись к нему часто. Но мама успела ему внушить – до отъезда в Австралию она сильно увлеклась религией: самоубийство – один из самых страшных грехов, тяжелее даже, чем если убьешь кого-то.
И еще Остужеву казалось: он все-таки так и не выполнил своего жизненного предназначения. Что после него в итоге останется на земле?
Поэтому – надо было работать. И нести свой крест.
И началась у профессора совсем другая жизнь. Лишенный каждодневного руководства супруги, он совершенно перестал проявлять даже малейшее честолюбие. Требовалось ему, согласно контракту, провести две лекции в неделю и два семинара, проконсультировать дипломников и аспирантов, отсидеть на заседании кафедры – он покорно отбывал номер. Ни в какие посторонние разговоры, даже о погоде, ни с кем не вступал. Ни на какие междусобойчики, естественно, не ходил. Коллеги не тревожили его – еще бы, такое горе, такой стресс! Остужев старался уместить все дела в два дня, бывал в столице по понедельникам и четвергам, с отвращением отбарабанивал обязаловку и с облегчением уносился электричкой обратно – в дом, некогда любовно убранный Линочкой.