Сама идея угасания солнца содержит невероятные изобразительные возможности, и г. Тарду, должно быть, пришлось приложить немалые усилия, чтобы сдержать воображение в узде и избежать резкой дисгармонии с иронической легкостью предшествующих пассажей. При мысли о солнце, которое корчится в таинственной ледяной хватке и меняет цвета в небесах потемневшего, ошеломленного, охваченного ужасом мира, возникают образы колоссальной мощи и величия. Перед мысленным взором встают видения погруженных во тьму городов и огромных, еле различимых, бегущих куда-то людских толп; широкие просторы замерших в леденящей жути полей, умолкшие в страхе последнего затмения звери, и среди потерянных созданий дня - летучие мыши и птицы ночи, в непонимании скользящие на своих бесшумных крыльях. И после внезапное зрелище бесчисленных звезд, открытых опустевшим солнечным троном; но в небесах уже громоздятся, вновь скрывая звезды, темные массы грозовых туч, по всему миру с шелестом проносится ветер, а затем первые, еще мелкие хлопья, и вторжение крутящихся снеговых вихрей в тусклый свет ламп, окон, рано загоревшихся уличных фонарей… Дрожь холода, руки запахивают пальто и шубы, слепое бегство в убежища, к спасительному огню - пламенеют огни… Красные отблески огня на лицах, взгляды искоса на окна, стенающие под порывами ветра, дверь прогибается под яростными ударами чужих, оставшихся снаружи: "Мы не можем пустить сюда всех". Тьма сгущается, крики на улице стихают, и вот уже не остается ничего, кроме шороха непрестанного снегопада, засыпающего город от крыш до тротуаров. Время от времени бессвязный разговор обрывается, только в недвижной тишине почти беззвучно и непреклонно наползает снег. "Там, внизу, осталось немного еды", - слышится голос. "Не стоит оставлять ее слугам… Лучше припрятать все наверху. Кто знает, сколько дней нам придется здесь провести". Что и говорить, реалистическое описание даст мрачные картины, продолжение рассказа чревато растущими сложностями. Г-н Тард правильно сделал, едва затронув этот эпизод и ограничившись заурядными пиротехническими эффектами красных, желтых, зеленых и голубых тонов; люди у него спасаются и умирают, как марионетки под бумажными снежинками украшенной к Рождеству витрины, а после роковой перемены он как ни в чем не бывало возвращается к прежнему светскому тону. Меткая шутка о выносливости натурщиц и легкий намек на оздоровительное действие модных декольте свидетельствуют о его успехах на этом поприще; упоминание гостиничной мебели, разбросанной по передовым моренам возвращающихся альпийских ледников, служит удачной щепоткой приправы реалистичности, которая в большом количестве испортила бы все блюдо.
Если всерьез задуматься о таком явлении, как угасание солнца, станет очевидна безнадежная самонадеянность всякой мысли о том, что человечество в силах избежать такого быстрого и абсолютного конца. Наша раса в целом вела бы себя так, как отдельный человек, настигнутый внезапным апоплексическим ударом. Мы почувствовали бы себя как-то странно, опустились бы в кресла, стараясь унять непонятную боль, пробормотали бы нечто глупое или неразборчивое и с одним-двумя неловкими жестами отошли бы в мир иной. Но г. Тард в свойственной ему фантастической и иронической манере издевается на нашей тщеславной верой в возможности человеческой расы, которая якобы оказывается способна на различные организованные и обдуманные меры. "Толпы" людей бегут в Каменистую Аравию и Сахару и свершают там чудеса сопротивления. Является героический вождь и спаситель, Мильтиад; он проповедует неотроглодитизм, любит несравненную Лидию и уводит остатки человечества под землю. Тут г-н Тард приходит к своей главной идее, идее обращенного внутрь мира и людей, что поколение за поколением следуют за слабеющим теплом, спускаясь по галереям и туннелям к земному ядру. И эту мысль он облекает в самую прекрасную, богатую и значимую из своих фантастических тканей.
В его блистательно расшитом узоре красной нитью проходит образ воображаемого историка, который полностью удовлетворен новыми условиями жизни. Земля превращена в бесконечные соты, все прочие формы жизни, помимо человека, уничтожены, а наша раса стала общиной, что обретается на высокой ступени счастья и довольства, постоянно используя социальную "тонику". Наполовину насмешливо, наполовину одобрительно, г-н Тард намечает здесь новую концепцию человеческих взаимоотношений и наводит нас на раздумья своей отстраненной критикой современных социальных нравов. Он легко и непринужденно касается глубоких вопросов общественного устройства; именно в этих рассуждениях наиболее явственно звучит мысль нашего автора. Можно только пожалеть о том, что он не до конца использовал счастливую возможность изобразить все социальные типы современности в виде вмерзших в лед ископаемых; превосходные и беглые замечания о крестьянах и рабочих заставляют желать большего. С уверенностью мыслителя, всесторонне рассмотревшего проблему, он отвергает предположение, будто "общество покоится на обмене услуг" - и ясно выражает то, что многие из нас, вероятно, только смутно начинают осознавать: "природа общества состоит в психическом обмене и взаимодействии". Сказанное далее посеет семена немаловажных размышлений в любом уме, настроенном на восприятие идей г. Тарда. Это и есть средоточие его мысли, ее истинная сущность; все остальное в этой небольшой книге служит для нее лишь одеянием, украшением и покровом. Многие из нас, как мне кажется, мечтают о человеческих сообществах, объединенных не юридическими нормами и торговлей услугами, но общими интересами и единым творческим началом; поэтому я без колебаний подчеркиваю и отмечаю на полях сокровенную идею г. Тарда. Спустя страницу или две он вновь надевает ироническую маску и подшучивает над племенем "социологов, самых неуживчивых из всех людей". Насмешки, колоритные намеки, фантазии, прихотливые философские наблюдения непрерывно и восхитительно сменяют друг друга до самого финала книги; но сквозь поверхностный слой их неизменно просвечивает, исчезая и появляясь снова, определенное авторское намерение - и читатель закрывает книгу по меньшей мере наполовину убежденным неотроглодитом, проникнутым страстным интеллектуальным сожалением при мысли о многообразных занятиях этого недостижимого мира и сияющей в нем любви. Описание развития науки и в особенности троглодитской астрономии, лишенной своего материального воплощения - замечательный каприз интеллектуальной фантазии, тогда как в философском видении медленного сгущения человеческой жизни в конечную форму единственного всеведущего и потому совершенно погруженного в себя, созерцательного существа, существа, отринувшего завесу времени, содержится одновременно и нечто глубоко вероятное, и своего рода колоссальная и абсурдная чудовищность. Надеюсь, мне простят личную нотку, так как я замечаю интересную параллель между этим Последним Человеком, обратившимся в сталактит философом г-на Тарда, и неким Великим Лунарием, которого я в свое время вывел в книге "Первые люди на Луне". Та же мысль, припоминаю, встретилась мне в сочинении Мережковского, название которого с тех пор стерлось из моей памяти… Но я не стану останавливаться на этом странно привлекательном и глубоко укоренившемся представлении. В данном случае мне подобает, думается, всего лишь привлечь внимание читателя - минуя легкость и забавную поверхностность вводной части этой книги, а также несколько разочаровывающее на первый взгляд, но в литературном смысле оправданное описание катастрофы - к этим темным, но любопытным и содержательным пещерам, туннелям и подземным галереям, где таится трудноуловимая, настоящая мысль г-на Тарда - на благо тех, кто захочет последовать за нею, уловить ее и понять.
Г. ДЖ. УЭЛЛС
К концу XXV столетия доисторической эры, называвшейся когда-то христианской, относится, как известно, тот неожиданный крах, с которого ведет свое начало новое время, та счастливая катастрофа, благодаря которой ушел в землю, на благо человека, разлившийся поток цивилизации. Я вкратце расскажу об этом великом крушении и о спасении, на которое не надеялись и которого так быстро удалось достигнуть в течение нескольких веков героических и победоносных усилий. Разумеется, я не стану говорить об отдельных общеизвестных фактах; я отмечу лишь крупные черты этой истории. Но сначала следует упомянуть в нескольких словах о той степени относительного прогресса, на которой находилось уже человечество в период своей жизни снаружи, на поверхности земли, накануне этого великого события.
I. Благополучие
Апогей человеческого благополучия, в пошлом и поверхностном смысле слова, казался достигнутым. Уже в течение пятидесяти лет, со времени окончательного упрочения великой азиатско-американско-европейской федерации и ее бесспорного господства над варварскими племенами, неподдавшимися еще ассимиляции, разбросанными там и сям, на островах Океании и в центральной Африке, все страны, обращенные в провинции, наслаждались всеобщим и с тех пор ненарушимым миром. Для такой блестящей развязки нужно было, чтобы непрерывные войны продолжались, по крайней мере, полтораста лет. Но все эти ужасы были забыты; и от всех страшных битв между армиями в три-четыре миллиона солдат, между составленными из бронированных вагонов поездами, летавшими на всех парах и со всех сторон выпускавшими друг в друга снаряды, между подводными эскадрами, которые производили взрывы путем электричества, между флотилиями блиндированных воздушных шаров, которые захватывались посредством острог, прорывались воздушными торпедами и с облаков низвергались на землю, окруженные тысячами моментально раскрывавшихся парашютов, продолжавших даже при своем падении обмениваться выстрелами, - от всего этого воинственного безумия не осталось ничего, кроме поэтического и смутного воспоминания. Забвение - начало счастья, как страх - начало мудрости.