Валя перешагнул через лежащую на полу байдарку, откатил ногой самодельную штангу с чугунными чушками вместо кругов, сдвинул щелчком трансформатор и оказался у двери.
– Если это Повитиков, пойду подолью в огонь керосина, чтобы лучше горело.
Дверь за Валей закрылась, и мне сразу стало его нехватать. С полминуты в коридоре ничего не происходило. Потом послышался гром, но на пушечный выстрел было не похоже. Потом вошел Валя, живой, в руке зажимая обрывок какой-то тряпки. Я пригляделся. Это была не тряпка, а галстук – черный, в белый горошек, по преданиям такой любил носить Владимир Ильич.
Я кивнул на трофей.
– Все, что осталось от трупа?
Валя как-то задумчиво посмотрел на галстук и забросил его за шкаф. Лицо у него было странно скучным.
– Саша, – сказал он тихо. – Ты во сколько ко мне пришел?
– В два. – Я хотел ответить нормально, но получилось шепотом.
Валя грустно кивнул и показал на зашторенное окно.
– На дворе-то ночь.
Я не поверил и пощелкал сперва по горлу, потом по бутылочному стеклу.
– И снег, – совсем грустно добавил Валя.
Я понял, что он не шутит. Что-то большое и угловатое зашевелилось внутри, больно задевая за тесную оболочку тела.
"Пожаловала", – подумал я про себя, а вслух произнес другое.
– Валь, – сказал я виновато. – Это из-за меня. Я уж пойду.
– Куда ты пойдешь? Там же эти… Нетушки, оставайся. И водка еще не допита.
– Может, ушли? – сказал я, чтобы не показать, что трушу.
"Ночь, снег… Видно, всерьез за меня взялась Галактическая охранка, раз устраивает локальную деформацию".
– Может, и ушли. Только одного я сейчас с лестницы спустил.
– Кого, Валя?
– Ну, еще одного. Третьего.
– Какого третьего? Их же там было двое.
– Какого, какого… Да такого, в черном пальто, с портфелем. Да пес с ним, Санек. Спустил и спустил. Спустил и правильно сделал. Больше не сунется. А сунется…
В прихожей робко-робко пролепетал звонок. Вообще-то, когда не надо, он грохочет почище тракторного мотора. А сейчас почему-то сробел.
– Сунулся, – грозно сказал Валюша, и не успел я и слова молвить, как Валентин Павлович Очеретич, вывалившись мешком в переднюю, уже отщелкивал французский замок и заносил для удара руку.
Чтоб не допустить напрасного душегубства, я просунулся между Валей и дверным косяком и занял упреждающую позицию.
3. Фашист в лестничном свете и яд, который пригорает на кухне
На пороге в оплывающих хлопьях снега стоял самый обыкновенный фашист и целился в нас из автомата. Автомат был большой, немецкий, с влажным вороненым стволом, от которого пахло собачиной.
Первым делом я поднял высоко руки и сказал увядшим, чуть слышным голосом то единственное, что знал по-немецки: Гитлер капут. Я понимал, что фраза звучит странновато, неизвестно, из какого времени вытащен этот овеществленный призрак – из 43 года или из 45-го. Германия на его памяти еще громко пердит или уже слабенько пукает. Но сказал и сказал, сказанного не воротишь.
Я слышал, как дышит мне в щеку Валька. Хрипло и зло – от водки и закипающей ярости. Валину бабку по матери сгноили в немецком лагере. Отца, Пауля Очеретича, убили в 45-м под Веной. Сам Валька в то время сидел в материнской утробе. Матери повезло, да не очень – за связь с иностранным подданным в России по головке не гладили. И ей досталось от свастики, но уже нашей, пятиконечной. Так что у Валентина Павловича имелось полное моральное право наливаться священной злобой и дать этой злобе выход.
Я молчал. Валя дышал. Ствол автомата покачивался.
В лестничной полутьме, при свете загаженной лампочки лицо у фашиста было тусклым, подмерзшим, тройка верхних зубов сдавливала прикушенную губу. Казалось, вот-вот он заплачет. Стоял фашист в широкой немецкой шинели, шинель была старая, ношеная, из коротких вытертых рукавов вылезали красные руки. На кулаке правой отчетливо белела костяшка. Она лежала на спусковом крючке и сама словно светилась, как будто лесную гнилушку обернули прозрачным пергаментом.
"Валя, Валя… Свалился я на твою голову. А теперь уже ничего не поделаешь, под одним дулом стоим".
Валькин праведный гнев понемногу передавался и мне. Я стоял, стоял и вдруг не выдержал и зло подмигнул фашисту. Тот попятился, каблуком нащупал ступеньку и направил автомат на меня.
– Галиматов! Платформа, где она, Галиматов? – спросил он на чистом русском с правильно проставленными ударениями. – Говори, не то пристрелю!
– Где-где, вот же она, не видишь?
И надо же, осел с автоматом поверил. Он повернулся туда, куда я показывал пальцем – в окно, за его плечо. Этого было достаточно. Валя сгреб его, как тюфяк, только косточки всхлипнули. Я вырвал из рук ворога автомат, автомат был совсем не тяжелым, наоборот, подозрительно легким, словно крашенная под металл деревяшка. Он и был деревяшкой, которой берут на испуг таких, как мы, простаков.
– Куда его? – спросил я у Валентина Павловича, переламывая автомат об колено.
– Туда, откуда пришел, – в болото.
Валентин Павлович, не выпуская гада из рук, уже примеривал 45-й размер подошвы к его зашинеленной заднице. Фашисту еще повезло – Валя ударил левой. Если бы Валентин Павлович то же самое сделал правой, неизвестно, смог бы когда-нибудь этот болван использовать вышеназванный орган по назначению. Лично я сомневаюсь.
Когда Валькина резиновая подошва в очередной раз выбила из шинели пыль, фашист не выдержал, напустил вони и подал голос в свою защиту:
– Не имеете права, не в Америке живем. Групповое разбойное нападение – статья Уголовного кодекса: до пятнадцати лет.
– Слушай, ты, прокурор. Это из-за тебя на улице снег? Ты своей вонючей шинелью солнце сожрал? А дружки на углу у булочной – не твои дружки? А тот, что до тебя приходил, он что, твой фюрер, елдон-батон? И что это за платформа, из-за которой ты хотел в моего Сашку стрелять, подлюга?
И тут из-за наших спин раздался простуженный детский голос:
– Дядь Валь, я этого группенфюрера знаю. Он на мамкиной фабрике на конвейере стоит контролером. Пистонов его фамилия. Мамка говорит, что он ее заколебал, клеивши.
Мы обернулись. Из прихожей выглядывал щуплый мокроносый парнишка в серой школьной одежке и тапках на босу ногу.
– Васище, – Валька, не отпуская фашиста, хмуро кивнул пареньку, – а он что, за твоей мамкой так в фашистской шинели и ходит?
Васище собрался ответить, но вдруг с хлюпаньем потянул носом и сказал:
– Пойду. Там у меня на кухне в кастрюле яд пригорает. Надо следить.
4. Летающая платформа
В темноте под ногами шелестела сухая осока. Болото выгорело от зноя, и коричневые высохшие лягушки, безумно закатывая глаза, просили у прохожего пить. Лягушек я выдумал для полноты картины. И болотца-то, может быть, никакого не было – был лес, лес был сухой, это я помню точно. Когда я переходил канаву, нога вместо воды зачерпнула ботинком песок. Я сидел на мшистом бугре и высыпал песок на ладонь. И смотрел, как в призрачном свете вспыхивают алмазные грани. Когда я поднял голову вверх, чтобы увидеть небо…
– Понимаешь, это была платформа. Самая обыкновенная. Длинные бетонные плиты, вмятины от каблуков. На торцах ржавые прутья арматуры, ступени, чтобы взбираться. Я подумал, что вышел к станции. Но какая там к черту станция, когда кругом лес – ни рельс, ни просеки, ничего. И платформа-то не стоит, как положено, врытая в землю. А висит. То есть просто лежит на воздухе, как протянутая ладонь, только вместо руки с рукавом пустое темное небо. Звезды еще не вышли…
Я рассказывал Вале, а он, пригорюнившись, слушал.
Фашист Пистонов давно отгрохотал на ступеньках, и мокрый след от него протянулся до самого низа. Мы слышали, как хлопнула дверь и пахнуло уличным холодом. Васище ушел помешивать яд, чтобы не попало от мамки. Крысы – умный народ, и ежели яд с пригаром, жрать они такой яд – сдохнут, а ни за что не станут. И мамка надерет уши.
Валя слушал, не слыша, и ногтем соскребал золото с далевского словаря.
– Песок, – он кивал бородой, – а звезды еще не вышли.
Звезд не было.
До пригородной станции Болышево, я знал, два километра. Я и шел, собственно говоря, туда, к этой маленькой станции, спасаясь от одной назойливой дачницы, стонущей под игом супружества и состоящей членом садоводческого товарищества "Ноктюрн". Супруг ее отбывал срок в Крыму.
Я как раз срезáл кусок леса, чтобы успеть к полуночной электричке. Но лес оказался хитрее. Он запутал тропинки, навыворачивал елок, и черные, тяжелые от налипшей земли коренья, выпуская из темноты клешни, нависали вдруг ниоткуда, как неуклюжие призраки, репетирующие гоголевские "Вечера".
Я не боялся леса и призраков отгонял тонким осиновым хлыстиком, который обломал по дороге.
Но неподвижно висящее сооружение – осязаемое, хлыст его не рассек – заставило бы струхнуть и мумию.
Мне бы тогда уйти, зарыться в хвойную чащу, а я застыл в столбняке – в левой руке песок, в правой снятый ботинок.
Тут и появились Бежевый и Холодный. Меня они заметили сразу, я сидел открыто, как манекен на ВДНХ, демонстрирующий достижения обувной промышленности, с одной стороны, а с другой – продукцию песчаных карьеров.
Может быть, не обошлось без гипноза, не мог я не попытаться подняться. Но силы меня покинули, я сидел колода колодой, а эти двое уверенно приближались.
Холодный был сед, как иней, и одежда на нем серебрилась. Такое ощущение, что весь он покрылся изморозью, словно перед тем, как выпустить на поляну, с неделю его продержали в морге.