- Что же делать, - сказал он, - винить некого, кроме себя. А ведь как шел! Как шел! Мне бы только до Москвы добраться, а уж там бы я… В условиях военного времени я бы столько мог наворочать. Да вот промахнулся. Но я знаю, я не один. Таких, как я, много. Они везде. Днем и ночью, все вместе и каждый по отдельности, они делают свое дело, и они непобедимы, потому что никто из них никогда, ни при каких обстоятельствах не должен раскрываться. А если попадется такой дурак, как я, он должен немедленно и безжалостно уничтожаться. Чтобы никто, никогда, ничего… - Запятаев бросил папиросу, сжал пальцы в кулаки, потряс ими и хотел заплакать, но тут в дверях появился вертухай и спросил:
- Кто из вас Чонкин? На выход! - и посторонился, уступая дорогу.
4
Подследственный Иван Чонкин сидел на табуретке у стены по правую руку от лейтенанта Филиппова, но на большом расстоянии от него, ближе к двери. Расстояние определялось инструкцией, предусматривавшей возможность нападения на следователя. Над белобрысой головой лейтенанта висел портрет Сталина с девочкой на руках. Девочка всем своим видом выражала Сталину глубокую признательность за свое счастливое детство. На стене напротив висела цитата из речи Сталина, оформленная в виде красочного плаката:
"Мы должны организовать беспощадную борьбу со всеми…" - прочел Чонкин и, устав от чтения, перевел взгляд на окно, которое было прямо перед ним. Нижняя половина была закрашена белой масляной краской с подтеками, в левом углу было процарапано одно недлинное слово, которое Чонкину приходилось читать и раньше.
Если бы была закрашена не нижняя половина окна, а верхняя или вообще никакая, то Чонкин мог бы увидеть неширокую пыльную площадь и Нюру, стоящую посредине, раскручивая сумку в руке. Чонкин не может видеть Нюру, и Нюра не может видеть его. Его видит ворона, взлетевшая на верхушку полувысохшего тополя. Ворона сидит на ветке и равнодушно косит глаза на Чонкина. Ей все равно, на кого или на что смотреть - на корову, на Чонкина или на столб. Вот она всполошилась, захлопала крыльями, тяжело поднялась, исчезла за левым краем окна, но тут же вновь появилась и села на ту же ветку.
Глядя на ворону, Чонкин задумался. "Это ж надо, - думал он, - сколько на свете всяких тварей. И вороны, и собаки, и индюки, и клопы, и люди, и гадюки, и рыбы, и всякие пауки. И каждая тварь для чего-то живет и чего-то хочет, а кто знает, чего?"
- Фамилия?
Чонкин вздрогнул и, оторвав взгляд от вороны, перевел его на лейтенанта, который, занеся над бумагой ручку, смотрел на Чонкина выжидательно.
- Чия? - спросил удивленно Чонкин.
- Ваша, - терпеливо объяснил лейтенант и обмакнул ручку в чернила.
- Наша? - еще больше удивился Чонкин.
Он думал, может быть, самонадеянно, что его фамилия лейтенанту известна.
- Ваша, - повторил лейтенант.
- Чонкины мы, - скромно сказал Иван и посмотрел на лейтенанта с опаской - может, чего не так.
- Через "о" или через "ё"?
- Через "чи", - сказал Чонкин.
В кабинете лейтенанта была совсем веселая (не сравнить с камерной) обстановка. С треском топилась высокая круглая железная печь дореволюционного образца с надписью в виде эллипса: "Железоделательный заводъ Кайзерлаутерна". Волны тепла набегали на Чонкина, располагая ко сну, и вопросы лейтенанта казались лишними и даже, может быть, неуместными.
- Год рождения, образование, национальность, социальное происхождение….
- Чего? - переспросил Чонкин.
- Родители ваши кто?
- Так ведь люди, - ответил он, не понимая сути вопроса.
- Я понимаю, что не коровы. Чем занимаются?
- В гробе лежат.
- То есть умерли?
Чонкин посмотрел на лейтенанта удивленно: что он, лук ел или так одурел?
- Неужто живые? - сказал он и сделал гримасу, выражающую крайнюю степень недоумения.
- Чонкин! - повысил голос лейтенант. - Перестаньте валять дурака и отвечайте на вопросы, которые вам задают. Если родители мертвые, значит, так и надо сказать - мертвые.
- Вот тоже… - Как бы ища поддержки, Чонкин оглянулся на печку, потом на портрет Сталина. - Кабы ты спросил, какие они, я бы тебе сказал: мертвые. А ты спрашиваешь, чем занимаются…
- Не ты, а вы, - поправил лейтенант.
- Мы-ы? - переспросил Чонкин, вконец запутавшись. - Ты про кого спрашиваешь?
- Я говорю, Чонкин, что к следователю, тем более к старшему по званию, нужно обращаться на "вы". Ты меня понял?
- Понял, - сказал Чонкин, впрочем, не очень уверенно.
- Ну ладно, - сказал лейтенант. - Это оставим. Перейдем к другому. Скажи мне, как ты очутился в деревне Красное?
- Как очутился?
- Ну да.
- В деревне Красное?
- Ну да, да, - повторил лейтенант несколько раздраженно. - Как ты очутился в деревне Красное?
- А то ты не знаешь.
- Чонкин! - Лейтенант стукнул по столу кулаком.
- А чо Чонкин, чо Чонкин! - стал сердиться подследственный. - Будто ты сам не знаешь, как солдат очучивается где-либо. Старшина послал.
- Какой старшина?
- Ха, какой! - Чонкин развел руками и опять посмотрел на печку, на Сталина, на девочку, как бы призывая их в свидетели непроходимой тупости лейтенанта. Не знает, какой еще может быть старшина.
- Ну этот же, - сказал он. - Ну как его… Ну Песков же.
- Значит, старшина Песков? - переспросил лейтенант, записывая. - Проверим. А может, не было никакого старшины, а, Чонкин? - Филиппов хитро посмотрел на Чонкина и подмигнул. - Может, ты сам сбежал? Может, ты так решил: пусть, мол, Родину защищают всякие дураки, а я умный, я лучше с бабой где-нибудь полежу. Может, так было дело?
- Нет, - хмуро ответил Чонкин. - Не так.
- А с какой же ты тогда целью поселился у Беляшовой?
- У Беляшовой?
- Д-да, у Беляшовой. С какой целью ты у нее поселился?
- Так ведь с целью, чтоб жить с Нюркой, - объяснил Чонкин правдиво.
Лейтенант встал и ногой отодвинул стул к стене. Он не был доволен результатами допроса, который принимал дурацкое направление. Лейтенант нервничал. Он только утром вернулся из области, где подполковник Лужин всю ночь вынимал из него душу, въедливо выспрашивая все подробности и детали того случая, когда оперативный отряд под руководством Филиппова в полном составе был захвачен одним плохо вооруженным красноармейцем.
- Чудовищная история, - сказал Лужин. - Нет, я этого понять не могу. Тут что-то не так. Что-то ты от меня скрываешь. Может быть, ты сделал это намеренно, а?
- Зачем? - спросил Филиппов.
- Если бы я знал, зачем, - вздохнул Лужин, - я бы тебя расстрелял. Я этого не делаю только потому, что не хочу привлекать к этому делу внимание. Да. Потому что с меня тогда тоже спросят. Так что пока иди, но помни: я могу передумать.
- А как же быть с Чонкиным? - спросил лейтенант.
- С Чонкиным? - переспросил Лужин. - Как быть? Оформить как дезертира и - в трибунал. Дело не раздувать, никого не втягивать. Но чтобы я фамилию Чонкин никогда больше не слышал, нет.
Филиппов вернулся в Долгов на рассвете невыспавшийся и злой. Ему хотелось действительно с этим Чонкиным закончить как можно скорее, а для этого получить от него нужные показания. Но Чонкин явно над ним издевался и валял дурака.
- Ну так что же, - сказал лейтенант, приближаясь к Чонкину, - все более или менее ясно. Неясно только одно: как вы, советский человек из простой крестьянской семьи, докатились до того, что теперь сидите в тюрьме, как это понимать, а, Чонкин?
Чонкин пожал плечами и хотел сказать, что и сам он не понимает, как же это все действительно получилось, но ничего не сказал, потому что вдруг увидел перед собой ствол направленного на него револьвера.
- Застрелю-у-у! - завопил лейтенант.
Чонкин инстинктивно дернулся головой и ударился затылком о стену.
В кабинете сразу стало вроде бы неуютно. От револьвера пахло ружейным маслом и смертью.
- Сейчас, сука, падло, выпущу в тебя всю обойму! - зверел на глазах лейтенант. - Да я тебя… в рот и в нос, и в печенку…
Тут автор вынужден остановиться в полном бессилии. Боясь оскорбить нравственное чувство читателя, он и дальнейшую речь лейтенанта не может изобразить иначе, как точками, а отдельные печатные слова, которые случайно в ней попадались, приводить нет никакого резона, ибо, вырванные из контекста, они не передают ни глубины, ни яркости, ни даже смысла употребленных в данном случае выражений.
Сидя на табуретке, Чонкин пытался уклониться от револьвера. Он откидывал голову и стукался затылком о стену. Дырка ствола плавала перед глазами, двоилась, троилась и вызывала в переносице ощущение невыносимого зуда. Чонкин морщился. Верхняя губа его при этом непроизвольно задиралась и ползла к носу, обнажая редкие зубы.
Красное от возбуждения лицо лейтенанта то заслоняло, то открывало портрет Сталина с девочкой на руках. Сталин улыбался девочке и одним глазом сочувственно косил на Чонкина, как бы говоря ему: "Ты же видишь, что он психически ненормальный, ты уж лучше не серди его, не запирайся, а скажи сразу все как есть".
Чонкин вовсе даже не запирался, но от страху у него залипал язык и не мог вытолкнуть наружу ни единого слова. Лейтенант же воспринимал молчание подследственного как неслыханное наглое упорство. И был бы хоть человек, а то так, недотепа какой-то, с которым, если б не обстоятельства, можно делать все, что хочешь, можно посадить, можно расстрелять, а можно и просто выпустить в лес, на свободу, и пусть живет себе на дереве, как обезьяна.
- Встать! Сесть! - закричал Филиппов. - Встать! Сесть! Встать! Сесть!
Чонкин встал, сел, встал, сел, встал, сел - дело привычное.
- Будешь говорить?
Чонкин молчал.