На каждом столе красовалось по три краюхи хлеба, милосердно пожертвованных нам, калечным бедняжечкам, от грязнойоркских пекарен, – какая вчерашняя, какая позавчерашняя, а какая и совсем каменной твердости. Возле каждой лежал нож, острый, как мясницкий, и длиной с полруки взрослого мужика. В обязанности дежурного по столу входила ежедневная нарезка хлеба этим ножом (те, у кого недоставало руки, а то и обеих, от этой повинности освобождались, за что лично я благодарил бога, так как нарезчиков вечно обвиняли в фаворитизме – то тому ломоть потолще накромсаешь, то вдруг этому, а потом дерись с ними со всеми…).
Монти тяжело висел на Дробиле, голова его болталась, а ноги едва переступали по полу, как у дряхлого старика – клац железной, подволочь вторую; клац железной, подволочь вторую… Но проходя мимо самого дальнего стола, Монти вдруг вывернулся из вражеской хватки, прыгнул вперед, схватил нож и твердой, уверенной рукой – движение вышло такое шустрое, что стало ясно: он готовился к нему с того самого времени, как тюремщик отодвинул подвальный засов, – вонзил оружие в бочкообразную грудь Дробилы, прямо над сердцем, и догнал до цели, и там резко повернул.
А потом отступил на шаг, полюбоваться делом рук своих. Дробила стоял совсем неподвижно, с рожей, бледной под всеми усами, и только рот его шевелился, так что я почти слышал слова, пытавшиеся слететь с побелевших губ, как слетали сотни раз до того: "Ах, ты, мой ненаглядный, ты плохо себя вел? О, так старый Дробила выбьет из тебя дьявола, очистит тебя огнем и розгой, уж будь спокоен".
Но на самом деле не было слышно ни звука. Монти упер руки в бока и разглядывал жертву с придирчивостью строителя или станочника, оценивающего свою работу. Затем он спокойненько положил здоровую правую руку ему на грудь, чуть в стороне от рукоятки ножа.
– Нет-нет, любезный мой мистер Дроблворт! Наказания в Монреале выглядят вот так, – ласково промолвил он и легонько, совсем немножечко толкнул.
И Дробила обрушился, как печная труба, по которой съездили шаровым тараном.
А Монти обернулся и уставился на меня в упор: пол-лица пылает озорством, пол-лица – обожженная, спекшаяся корка.
– Он был просто поганая куча навоза, – сказал он, подмигнув мне здоровым глазом. – Рискну предположить, мир без него стал гораздо лучше.
Он вытер руку о штаны – все в бурой подвальной грязи, успел заметить я, – и протянул ее мне.
– Монтегю Голдфарб, помощник машиниста и подмастерье-механик, только что из Старого Монреаля. Монти Монреаль, если пожелаете, – представился он.
Я хотел что-нибудь сказать – все равно что, на самом деле, но обнаружил, что от волнения прикусил себе щеку и рот у меня полон крови. Я был так ошарашен, что протянул ему в ответ обрубок правой руки, прямо с крюком и корзиной для столовых приборов – а ведь я такого не делал с тех пор, как эту самую руку утратил. Сказать по правде, я малость стеснялся своего увечья и предпочитал лишний раз о нем не думать. И особенно терпеть не мог, когда целые люди стеснялись смотреть на меня, будто я урод какой или чудище. Но Монти просто взял и ухватил мой крюк своими ловкими пальцами – такими длинными, будто им дополнительный сустав приделали, – да потряс его, словно нормальную руку.
– Прости, друг, запамятовал твое имя?..
Я снова разинул рот и на сей раз сумел извлечь из него звуки.
– Шан О’Лири, – сообщил я. – Антрим-таун, потом Гамильтон, потом тут.
Что бы еще такое сказать?
– Некогда помощник компьютерщика третьего разряда.
– А вот это просто отлично, – сказал он. – Опытные ремесленные подмастерья – именно то, что нам здесь нужно. Ты знаешь тут всех, Шан, и парней, и девчонок. Есть еще такие, как ты? Дети, которые умеют делать всякие вещи, назовем их так?
Я кивнул. Странно было вести такой неспешный разговор над остывающим телом Дробилы, которое лежало и благоухало всем тем, что его старые потроха только что спустили в дорогущие штаны. Но под горящим взглядом Монти Голдфарба, стоявшего передо мной, будто мастер посреди собственного цеха, уверенный и невозмутимый, все это выглядело как-то… естественно.
– Шикарно, – молвил он и пихнул Дробилу носком ботинка. – Эта падаль скоро испортится, но до того мы успеем славно поразвлечься. Позвольте вашу ручку, сударь!
Он нагнулся, подхватил тело под руку и кивком указал мне на другую. Я послушался, и вдвоем мы подняли обмякший труп Зофара Дроблворта, великого Дробилы "Святой Агаты", и утвердили его во главе среднего из столов. Рукоятка ножа так и осталась торчать из груди, посреди расплывающегося по синему парчовому жилету багрового пятна.
Монти оценил картину.
– Так дело не пойдет.
Подцепив чайное полотенце из стопки у кухонной двери, он повязал его, как салфетку, вокруг шеи мертвеца, и расправлял и укладывал складочками, пока та не прикрыла более-менее эту жуткую рану. После этого он цапнул одну из ковриг со стола и оторвал горбушку.
Некоторое время Монти молча жевал, как корова свою жвачку, ни на миг не отрывая от меня глаз.
– Волчья работа, жрать-то охота, – поделился он, наконец проглотив, и расхохотался, обдавая округу фонтаном крошек.
Он прошелся по столовой, хватая со столов аккуратно разложенные мною ложки – то одну, то другую – и внимательно их изучая. При этом он продолжал глубокомысленно глодать горбушку.
– Фиговые приборы, – сообщил он, наконец. – Совершенно фиговые. Однако я уверен, что себе-то старый мерзавец свил недурное гнездышко. Я прав?
Я кивнул и ткнул пальцем через холл, в дверь его комнат.
– Ключ на поясе.
Монти поковырялся в кольце с ключами, свисавшем с толстого кожаного ремня, и пренебрежительно фыркнул.
– Сплошь одноцилиндровые, – сказал он и вытащил вилку из корзины, все еще болтавшейся на моем крюке. – Так будет всяко быстрее, чем возиться с ремнем.
Он целеустремленно двинулся по холлу, громыхая железной ногой по полированному дереву (и, да, оставляя на нем безобразные отметины). Там он встал на одно колено, поглядел в замок, сунул вилку под железную ногу и согнул, как рычагом, все мягкие латунные зубцы, кроме одного, так что вышла одна-единственная длинная тонкая спица. Ее он запустил в замок, прислушался, резко и точно дернул запястьем и повернул дверную ручку. Дверь услужливо и тихо отворилась.
– Вот, собственно, и все, – резюмировал Монти, вставая с колен и отряхивая штаны.
На квартире у Дробилы я бывал много раз – таскал ему воду для ванны, подметал толстенные турецкие ковры, вытирал пыль с медалей и сертификатов в рамочках и со всяких хитрых механизмов, которые он у себя держал. Но на сей раз все было по-другому. На сей раз я был с Монти, а одного его присутствия рядом хватало, чтобы начать задавать себе странные вопросы, вроде: "Почему это все не мое?", и "А с какой, собственно, стати?", и "Может, просто возьмем эту штучку?". Приличного ответа кроме "потому что я боюсь" у меня не было… а страх как раз собирался с вещами на выход, чтобы уступить место веселому возбуждению.
Монти тем временем направился прямехонько к сигарному ящику возле глубокого, пухлого кресла и вытащил цельную пригоршню сигар. Одну он дал мне, и мы оба заправски откусили кончики и сплюнули их на превосходный ковер, а затем прикурили от полированной бронзовой зажигалки в виде красивой леди. Сунув свою манилу между зубов, Монти продолжил рыться в собственности Дробилы, во всех этих дорогих и шикарных вещах, на которые нам, бедным отпрыскам "Святой Агаты", и глядеть-то близко не дозволялось. И не успел я оглянуться, как он уже полоскал пасть лучшим бренди из хрустального графина, облаченный в багряный бархатный шлафрок и увенчанный парадным касторовым котелком.
Именно в таком виде он вышел в трапезную, где за столом все еще горбился труп Дробилы, и встал у корабельного колокола, которым утренний дежурный созывал остальную братию к завтраку, и принялся неистово колотить в него, будто "Агата" была в огне, и при этом орать, бессловесным птичьим криком, отдаленно похожим на петушачье кукареканье! Воистину "Святая Агата" еще не слыхивала ничего подобного.
Стуча, бормоча и клацая, сотни тихих детей "Агаты" текли вниз по лестницам и наводняли кухню, мялись нерешительно на пороге, пожирая глазами нашего последнего новенького в краденых регалиях, а тот все звонил и орал, останавливаясь то и дело, чтобы хлебнуть бренди и поржать да выдохнуть облако пьяного дыма.
Когда мы все выстроились перед ним в исподнем, в ночных рубашках, всеми шрамами, всеми культями наружу, он заткнулся и для виду прочистил горло, потом неуклюже вскарабкался на стул, закачался на своей железной ноге, но тут же запрыгал дальше, как горный козел по камням, на стол, со звоном раскидывая во все стороны заботливо разложенные мной приборы.
– Доброе утречко, утречко, говорю, доброе всем вам, многоуважаемые калечные, увечные, униженные и оскорбленные Агатины детки, добрейшего вам дня! Нас должным образом не представили. Так что я счел возможным улучить минутку да и поприветствовать вас всех скопом и принести вам, дети мои, благую весть. Звать меня Монти Монреаль Голдфарб, помощник машиниста, подмастерье, джентльмен-авантюрист и освободитель угнетенных – к вашим услугам. Меня тут недавно укоротили, – он помахал своим обрубком, – как и многих из вас. И все же, и все же, скажу я вам, я ничем не хуже того, кем был, пока не утратил члены свои пред лицом Господа, – и, уверен, вы тоже.
На это в публике зароптали. Именно такими речами сестры в больнице пичкали калек, прежде чем отвести их в "Святую Агату", – мерзкая, жалкая ложь о том, какая чудесная жизнь тебя ждет с твоим новым изуродованным телом, когда тебя выходят, переучат и приставят к полезной для общества работе.