Как разительно ни отличались бы от привычных человеку животных все эти твари, то ли переродившиеся из безобидных представителей городской фауны в исчадий ада под невидимыми губительными лучами, то ли всегда обитавшие в глубинах, а сейчас потревоженные человеком, они все‑таки тоже были продолжением жизни на земле. Искаженным, извращенным, но все же продолжением. И подчинялись они все тому же главному импульсу, которым ведомо все органическое на этой планете.
Выжить.
И чтобы выжить – размножаться.
И чтобы выжить – сражаться.
И убивать других – чтобы выжить.
Артем принял белую эмалированную кружку, в которой плескался их, собственный, станционный чай. Был это, конечно, никакой не чай, а настойка из сушеных грибов, с добавками, потому что настоящего чая всего‑то и оставалось – ничего, его и экономили, и пили только по большим праздникам, да и цена ему была в десятки раз выше, чем их грибной настойке. А все‑таки и свое варево у них на станции любили, и гордились им, и называли «чай». Чужаки, правда, с непривычки сначала отплевывались, но потом ничего, привыкали. И даже за пределами станции пошла об их чае слава – и челноки пошли к ним, сначала – рискуя собственными шкурами, поодиночке. Но чай их пошел влет по всей линии, и даже Ганза им заинтересовалась, и потянулись на ВДНХ большие караваны, за их волшебной настойкой. И деньги к ним потекли. А где деньги – там и оружие. Там и жизнь. И с тех пор, как на ВДНХ стали делать этот самый чай, станция и стала крепчать, потекли сюда настоящие, хозяйственные люди с окрестных станций и перегонов, и пришло процветание.
– Слышь, Артем! Как у Сухого дела‑то? – спросил Андрей, прихлебывая чай маленькими осторожными глотками и усердно дуя на него.
– У дяди Саши? Все хорошо у него. Вот, вернулся недавно из похода по линии с нашими. С экспедицией. Да вы знаете, наверное.
Андрей был на добрых пятнадцать лет старше Артема, и был, вообще‑то, разведчиком, и редко когда стоял в дозоре ближе двухсот пятидесятого метра, и то – командиром кордона. Вот, поставили его на стопятидесятый метр, в прикрытие, а тянуло все‑таки его куда вглубь, и первым же предлогом, первой ложной тревогой воспользовался, чтобы поближе подобраться к темноте, поближе к тайне. Любил он туннель и знал его хорошо, все ответвления – до пятисотого метра, и куда они ведут, наизусть знал. А на станции, среди фермеров, среди работяг, коммерсантов и администрации, чувствовал он себя неуютно, ненужным что ли, ведь он не мог заставить себя рыхлить землицу для грибов, или, еще хуже, пичкать этими грибами жирных свиней, стоя по колени в навозе на станционных фермах. И торговать он не мог, сроду терпеть не мог торгашей, а был он всегда солдатом, был воином, и всей душой верил, что это – единственное достойное мужчины занятие, и горд был тем, что он, Андрей, всю свою жизнь только и делал, что защищал всех этих немощных, и провонявших фермеров, и суетливых челноков, и деловых до невозможности администраторов, и детей, и женщин. Женщины тянулись к его пренебрежительной, насмешливой силе, к его полной, стопроцентной уверенности в себе, к его спокойствию за себя и за тех, кто был с ним, потому что он всегда мог защитить того, кто находился рядом с ним. Женщины обещали ему любовь, они обещали ему уют, но он начинал чувствовать себя уютно лишь после пятидесятого метра, когда за поворотом скрывались огни станции. А они туда за ним не шли. Почему?
И вот, разгорячившись от чая, сняв свой старый черный берет и вытирая рукавом мокрые от пара усы, он принялся жадно допрашивать Артема о новостях и сплетнях, принесенных из последней экспедиции на юг Артемовым отчимом, тем самым человеком, который девятнадцать лет назад вырвал Артема у крыс на Тимирязевской, да так и не мог бросить мальчишку, и воспитал его.
– Я‑то, может быть, и слышал кое‑что, но ты все равно расскажи, Артем, жалко тебе, что ли? – настаивал Андрей, зная, что парень хочет рассказать, ему и самому интересно вспомнить еще раз и пересказать все отчимовы истории, ведь все слушать будут с открытым ртом.