– Так и отдал. А перед тем в лопух завернул и в сумку поскорее сунул. И всю дорогу боялся к сумке прикоснуться, потому как очень уж хотелось у себя оставить. Не верил я себе.
Мокша потом нарочно ходил к Чудову монастырю глядеть того нищего. Старик, как и прежде, попрошайничал. Сделал себе костылики, язвы из давленых ягод навел – еще жальче вышло. Купчих прям слеза прошибала. Да только прочие нищие завистливо шептались, что бегает он теперь быстрее зайца. Затеяли тут двое его побить и кружку отнять: через плетень с ходу сиганул, даже ногой не задел. А плетень-то в рост человеческий!
Пеги наконец напились. Стоят пофыркивают, ждут. Птенчик уже пристроился сосать мать. Та сердито толкает его мордой. Нюхает. Он ухитрился вываляться в траве, где кто-то чистил рыбу, и рыбный запах Стреле не нравится.
– Пора нам! Идем, что ли? – говорит Митяй.
– Идем! – Мокша тянет Стрелу за повод.
Стрела – его кобыла, только его, и больше ничья. Он один на ней ныряет, хоть кое-кто и недоволен, что он забрал ее себе. Уж больно хороша и на крыло легка. По воздуху скользит – как по воде рисует. Ради нее он и Чалой изменил – уступил ее Сергиусу Немову. Фаддей Ногата втайне завидует, а Мещеря Губастый однажды раскричался, за грудки стал хватать. Хорошо, Гулк Ражий вступился. Гулк – мрачный, бесстрашный, один из лучших кулачников на Москве. Кулак как дыня. Сожмет – и то уже страшно, а как ударит – говорят, кирпич из печи может вышибить.
Птенчик еще не летает. Приходится вести лошадей в поводу. Митяй и Мокша жалеют, что не удалось попасти лошадей перед нырком. На правом берегу Москвы-реки – заливные болотистые луга. Хорошее место, травы сочные, вкусные, да только с разбором надо – того и гляди провалится пег по брюхо в грязь, изрежется осокой. Четыре века спустя здесь раскинется купеческое Замоскворечье, а пока что – травы, ручьи и множество птиц, вспархивающих, когда ведешь коня по лугу.
Митяй идет медленно. Прихрамывает из-за своей ноги. Ему бы на Ширяя забраться, но Мокша не садится, чтобы не утомлять Стрелу и дать ей побыть с жеребенком, и Митяй тоже не садится. Он не может так, чтобы в чем-то ему лучше было. Его совесть станет грызть, а он так не любит. Она у него грызучая, совесть.
Наконец добираются. Это еще, конечно, не тот ШНыр, что возникнет под Копытово. Копытово и вовсе еще не существует. На его месте – луга, леса и речушка, которая потом оскудеет в ручей. Да и главной охранной закладки пока тоже нет. И нерпей. И фигурок. И ведьмарей. А раз так, то и жить можно где угодно – лишь выбери место поспокойнее, чтоб крылатых лошадей от любопытных глаз укрыть.
Между двумя небольшими холмами, один из которых при строительстве кремлевских стен был глиняным отвалом, раскинулся большой пустырь. Из жителей Москвы и окрестных сел строиться на нем никто не пожелал, огородов тоже не заводили. Камни и глина – тут и репа не вырастет. А раз так, то никто здесь и не бывал. Разве иной раз забредет чья-нибудь отвязавшаяся коровенка. Потопчется, подумает, брякнет колокольцем и повернет назад.
Сейчас на пустыре, прижавшись к дальнему холму, стоят два больших сруба, соединенных перемычкой, вроде крытого зимнего хода. Каждый сруб клетей из трех, да еще с прирубом. Построено прочно, с заботой. Бревна первого сруба положены "в обло", с остатком, второго же – "в лапу", точно несколько хороших плотников соревновались между собой в мастерстве. Фундамента нет, но нижние венцы срублены из кондовой сосны и лиственницы. Такая полвека подгнивать будет – не подгниет. Под углы срубов подведены валуны, вдоль стен – стулья из обрезков толстых бревен. Тут же рядом – пегасня. Тоже крепко стоит, на века. Пегасню и срубы окружает общий частокол. Здесь и колодезь, и пес-великан цепью звякает. Лает глухо, с раскатом – точно из пушки бьет. Крепость не крепость, да только при случае и отсидеться можно. Все новое, свежее, недавно отстроенное.
Года полтора назад, весной, случайно нашел это место Фаддей Ногата. Постоял, позыркал. Почесал грудь, почесал живот. Внешность у Фаддея такая, что раз увидишь – навек запомнишь. Волос на лице редкий, чуть с рыжинкой, но необычайно толстый. Он как-то равномерно опушает все лицо до самых глаз, но все равно непонятно, борода это или нет. Обычно такой порослью бывает покрыта спина у старых турок. Глаза были несколько навыкате: наглые, умные, как у судейского чиновника. Взглянет на секунду, вмиг все оценит – и сразу же взгляд свой страшный отведет и в землю воткнет, чтобы не выдать себя. Ноги кривые. Ходит вперевалку. Говорит басом. Одет в какие-то живописные лохмотья. Кика Златовласый дразнит, что он похож на спившегося писца. Сразу оценил Фаддей пустырь. И от глаз укрыто, и до города рукой подать.
Вернулся Фаддей – они тогда у села Воробьево жили, но не сразу сообщил остальным, что нашел хорошее место. Хитер. Знает, что не все захотят перебираться. Хлопотно это, мороки много, строиться надо. Все, конечно, переругаются, а ему, Фаддею, шишки. Нет уж! Тут иначе надо. Выждав денек или два, Фаддей осторожно буркнул при Матрене Аляповой, что вот местечко есть там-то и там-то. И река рядом, и пегам приволье, и уединенное, да вот только ну его… Нам и здесь хорошо. Сказал это точно сам себе, в землю глядя, и ушел торопливо.
Ну а Матрена Аляпова – известное дело! Любой новой идеей увлечется скорее, чем ты ее до середины доскажешь. Ей бы только побольше преобразований. Чтоб топорики стучали, пилы визжали, чтоб все бегали, суетились – это для нее родная стихия.
Не ошибся Фаддей. Матрена сразу на Ночку свою вскочила и полетела пустырь между холмами глядеть. Вернулась через час и начала зудеть: "Перебираемся сию же минуту! Что нам в яме мокрой сидеть?" Ее урезонивали: "Какая мокрая яма? Чего напраслину городишь? Весной подмоет на недельку, а так – трава в рост, приволье". Понятное дело, споры начались – да разве Матрену перекричишь? Ты ей "пик" – она тебе "тра-та-та-та". Такая и эльбам в болоте зубы заговорит.
– Да погоди! Хоть до сенокоса подождем! – урезонивал ее Носко Гнездило.
– Нечего ждать! Я тебя знаю! Ты откладывать мастер! Сейчас говоришь "до сенокоса", а там заявишь – "до первого снега". Мол, все срубы разберем и на санях их вмиг домчим. А как снег выпадет – ты: "Ой-ой, чего по морозу пегов гонять! Печей нет, перемерзнем на новом месте. Давай весны ждать", – передразнивала Матрена так похоже, что все хохотали.
Носко Гнездило вздыхал. Он знал, что единственный способ прекратить спор – перекинуть Матрену через плечо и отнести в сторонку, чтобы закрыть ей рот поцелуем. Причем и с плеча она будет кричать и размахивать руками.
– Да мы недавно только колодец закончили! Ты, между прочим, больше всех голосила, чтоб его копать! – возражал Мещеря Губастый.
– Вот и обнимайся со своим колодцем! – Матрена уже искренне не помнила, что и колодец возник как следствие ее порыва, как не помнила вообще обо всем, что было уже завершено. – Сидите в своей яме и лягушек в колодце разводите! А мы с Ночкой прямо сейчас туда летим! В поле будем спать! Землянку себе выкопаем!
– Да погоди ты! Не трынди! Тут сообща все решать надо, миром… – с досадой останавливал ее Фаддей. Он опасался, чтобы Матрена в самом деле не сорвалась и не улетела. Поживет три дня в поле, вернется вусмерть простуженной, да на том все и погаснет.
– Не буду годить! – бушевала Матрена. Ее укоризненный палец выцеливал Фаддея Ногату. – И ты, тихоня, тоже не хочешь никуда ехать! Ты главный подзуживальщик здесь сидеть, я тебя знаю!
Фаддей вздыхал и, пригорюнившись, застенчиво сгреб ногтями поросль на щеке. "Что ж со мной поделаешь, ежели я, будем говорить, такой домосед?" – говорил он всем своим видом. Мещеря Губастый и Носко Гнездило ободряюще похлопывали его по спине.
Последнее слово, конечно, было за Митяем. Он неспешно, придирчиво осмотрел место, посовещался с Титом Михайловым, Мокшей, Гулком, тем же Фаддеем, который и здесь благоразумно остался в сторонке, и наконец принял решение, что да, перебираемся, чего уж. Митяй осторожен, нетороплив. Непросто Митяю со шнырами, ох непросто! Однажды, как все в очередной раз перессорились, сказал он Мокше в сердцах: "Вот ты говоришь: унимать! А как уймешь, ежели они слов не слышат? Будь я разбойничий атаман – дело другое. Дал кистенем в голову – и все дела".
Первое время, как их позвали золотые пчелы, чья колода – ульи появятся позднее! – стоит теперь у пегасни под охраной сердитого пса, все шныры были охвачены единым порывом. Дни и ночи проводили у пегов, чистили их, холили и всякую свободную минуту рвались в небеса: летать, летать. Ну а там нырки начались – новизна, восторг, ощущение тайны и чуда. Причем не того чуда, в которое веришь больше разумом, услышав от кого-то и втайне сомневаясь, а чуда твоего, личного – постоянного, живого, каждодневного. Разгонишься на пеге, обхватишь руками его шею, прижмешься до боли, пронижешь расступившуюся землю – и вот оно, чудо, перед тобой. Хочешь – глазами смотри, хочешь – руками трогай.
Некоторые даже до лавок не доходили от усталости, так и спали в пегасне на соломе. Ну а после попривыкли и к ныркам, и к пегам, первый восторг отскребся, потускнел, как тускнеют со временем золотые пчелы. Чудо стало привычным, почти потеряв ранг чуда, и тогда начались трения. Люди, даже самые неплохие, не могут без того, чтобы не ссориться из-за всякой ерунды. Семья – еще туда-сюда. Из семьи, как из дубовой бочки посреди моря, никуда не убежишь, а вот если не семья… Не просто трудно – безумно трудно терпеть друг друга, особенно если долго находишься рядом.