Потом рассмеялся, ускорил шаг, потряс головой, чтобы распогодилось.
Веришь, я забыл, что это такое.
Шашлычные угли, запах перекаленной в масле сахарной пудры от киоска с пышками, рассыпанная хрустящая картошка, сухой навоз на асфальте: провели шоколадного пони с ребенком на спине вокруг высохшего фонтана.
Прокат спортивного инвентаря, кафе "Фиалка" - парусиновый навес с будудуканьем из динамика, несет пивным перегаром. Кофточка и курточка - родные сестры коньячной блузочки - разнимают два подравшихся тренировочных костюма: "Тенгиз, не нада! Тенгиз, не нада!"
"Фиалка" обсажена голыми прутьями кустов, перемигиваются елочные гирлянды.
Мне туда не нужно, Нефертити, мне нужно во-он туда, нет, ты не туда смотришь.
Да, теперь правильно, западнее, за прудом, где еще не стаял снег. Где розовая полоса мешается с гулкой крепленой синевой, где купно молчат деревья, нет лыжных просек, не торгуют пожилыми сосисками в тесте и картинами под Левитана, как у пуделей бывает стрижка подо льва.
Мне туда надо очень.
Там людей нет, зато есть заброшенное с осеннего сезона шапито - возле него пустой фургончик с надписью "Люди" и преющая, опасная, как горящие торфы, выгребная куча опилок.
В березняк, в утиные шорохи, в парковые тени.
Там я лягу на скамейку, закурю, послушаю птицу, похлебаю покупной воды из пластмассовой бутылки. Полежу немного.
А потом буду орать. Долго.
Раньше я думал, что деревенское выражение "на крик изойти" - это велеречивое преувеличение сибирских плачей, помнишь, мы с тобой слушали их как-то раз вместе.
Нет, это правда. Ты не пришла.
Ты прекрасная, ты не осталась навсегда.
Вот твой ветер, волнами, волокнами, - теплый, холодный, бриз, сирокко, норд-ост, соранг, как еще его называют, ветер круглый, как апельсин из Марокко, ветер веский, тысячелетний, шквальный. Ветер выкорчевывает из илистых берегов реки Неандера черепа первобытных людей, шугает ворон с Новодевичьих крестов, гулит, как голубь на оливковом дереве, оплакивает тебя, Нефертити.
На, возьми его, как кашмирский платок, которые ты любила, которые я раздарил, разбросал по плечам чужих молодых женщин в тот день, когда я понял, что ты не останешься навсегда.
У тебя были маленькие теплые руки. Ты сама была маленькая, мне, низкорослому, - чуть выше плеча, ты не любила спать на спине, ты сидела поджав ноги "кораморой" на кухонной табуретке, и разговаривала со мною, и курила, и учила меня варить калмыцкий чай с молоком, маслом и солью, после которого так славно и бессонно болтать ночь напролет на кухне, ты пекла шафранные куличи на Пасху и покупала коралловые ожерелья, которые немедленно хотелось раздергать на бусины и за чтением отправлять по одной за щеку.
Пусть тают карминные карамельки, с антильской прохладой, со всеми свечениями рыбьих стай и планктона, акванавтическими красотами Большого Барьерного рифа. Качаются под бризом яхты миллионеров с тысячами огоньков на вантах, голенастые леди глотают ледяное шампанское. Южный крест застыл в зените, и креолка, надоевшая креолка из рекламного ролика, - заученно-томная, с голенями, глазами и ланитами гламурной лани и Анитры уклоняется от совокупления.
Ты плакала по ночам. А когда я вставал и бежал к тебе, ты отворачивалась, поправляла занавеску на кухонном окне и говорила мне: "Ничего. Иди спать".
Ты купила летом в Каире у нищего две раскрашенные анилином дудки из тростника, которые не играли, как я ни пытался зажимать выжженные отверстия.
Ты любила волчки, калейдоскопы и четки.
Вон их сколько, пыльных, полудрагоценных, нанизано на глиняную бутылку из-под фальшивого грузинского вина, где три глиняных князя пируют на пленэре, воздев глиняные винные рога, горные кручи, папахи, сабли, закланный баранец и подпись Пиросмана: "Пить не надо одному".
Не надо. Не надо одному пить, Прекрасная.
Твои ладони. Я забыл, какой длины была твоя линия жизни, когда я тебя мыл, голую, еще теплую, я не догадался посмотреть.
Да ты и подвернула ладонь, они кололи тебя, было неудобно, я не мог разглядеть, длинная она или короткая.
Меня торопили медицинские сестры. Нужно было ждать санитаров, подписывать бумаги, звонить кому-то, хлопотать, получать заключение, я не успел посмотреть, какой длины она была, эта чертова линия на твоей ладони.
Но ты же где-то есть.
Я просто не могу пока найти твой новый адрес, я не знаю, у кого тебя спросить на улице, как спрашивают дорогу или время.
Что я покажу, когда меня спросят о тебе? Твои волчки?
Купленные тобой игрушки, книги, платья? Что?
Сумку, с которой ты ходила на работу, которая теперь лежит на боку в прихожей как дохлая собака, мужчину, который зачал меня тебе и тоже не остался навсегда.
Твою обувь, которую никто не взял, после того как ты не осталась навсегда, потому что у тебя очень маленькие ноги были, тридцать четвертый размер.
Ты любила персидские стихи - робаят. Они вытатуированы на мне теперь навечно, острым мусульманским стилом-калямом.
Помнишь то четверостишие, которое ты часто повторяла, которого я смертно боялся в детстве:
Исчезну со скрижали бытия,
И станет мертвой глиной плоть моя,
Ты птицу вылепи из этой глины
И соловьем поющим стану я.
Зачем ты и в этом ошиблась? Там песок, гравий, я пытался лепить птицу - не выходит совсем, все разваливается.
Прекрасная, которая пришла, чтобы остаться навсегда. Нефертити, я пытался от тебя бежать, забывать, пить водку, все, что люди делают в таких случаях. Бог дал, Бог взял, время лечит, все перемелется, будет мука, ей там лучше, все это формулы фальшивомонетчиков.
Они не помогают ни черта.
Я люблю тебя, так же, как и любил.
Только теперь - навылет.
Я юлил, фарисействовал, писал о чем угодно, о Возрождении, о Боге, о России, наворачивал торты отвлеченных красивостей и не смог, не сдержался, не выдюжил, вот поэтому понял, что пишу только тебя. Дешевое шаманство.
Я просто хочу, чтобы ты пришла и осталась навсегда, даже если самое плохое случится: если ты придешь такая, какая ты сейчас. В земле спустя четыре года.
Я знаю, что нельзя, но я бы тебя впустил.
Если бы ты пришла, я открыл бы перед тобой дверь.
Сквозь замочную скважину ощущаю запах раскаленного песка, твой полуденный суховей.
Различаю тебя, стоящую, как королевская кобра, там, на том берегу Голубого Нила, где и языки умолкли и знание упразднилось, где ты осталась навсегда.
Нофер-Неферу-Атон.
Таково одно из имен царицы Нефертити.
Приходи.
Я согрел бы тебе чаю, я только что поставил чайник на плиту.
В земле лежит и греется твое горчичное зернышко - малая часть тебя, компьютерная клавишка, плашка из наборной кассы цифр и слогов, буквочка от магнитной азбуки первоклассника.
Если бы я знал, как добраться до тебя, я посадил бы в горшок зернышко, как та женщина у Андерсена, и вырастил бы тебя вновь.
Ведь если из льняного семечка бездетная старуха смогла вырастить себе дочку-дюймовочку, то наверняка существует и такое зерно, из которого можно вырастить
мать.
Прими цветок лотоса из твоего сада,
Его не отняли у тебя.
Пусть несет он тебе всякие дары
И плоды, созревающие в нем.
Чтобы ты утешилась его лакомствами
И насладилась приношениями.
Сердце твое освежают цветы сада,
Тело твое охлаждает тень гранатового дерева.
Во веки веков ты будешь делать то,
чего пожелает твое сердце
Золотая…
СОНЯ КОЧЕТОВА
В ДВЕРЯХ
Мы стоим в дверях, и я держу ее в руках и глажу ее плечики. Забираюсь снизу под свитер и глажу ее шершавую спинку, и глажу, и глажу, и обхватываю ладонями все ее тельце, странно, она ведь не худенькая, почему она кажется мне такой маленькой…
И спереди тоже, не там, где грудь, а там, где сердечко, а она гладит меня своими ручками по лицу и по затылку, и лицо у нее все переливается, переливается радостью и таким доверием, у меня просто сердце останавливается от любви и от нежности к ней, такой маленькой и честной.
И она обхватывает меня за шею, обнимает так крепко, что вся дрожит от усилия, и прижимается своей бархатной щечкой, и прячет лицо у меня за плечом, она думает, я не знаю, какое у нее делается лицо, когда я его не вижу.
А я знаю. У меня такое же.