Солдаты после такой новости тоже стали удивленно переглядываться. Да и отец с Дункелем, надо полагать, были слегка ею ошарашены, хотя и не подали вида. Но наибольшее восхищение она, конечно же, вызвала у меня – юного, глупого и впечатлительного Шона Гилберта-младшего. Еще бы! Ведь, если пленник не солгал, всего в одном с половиной полете стрелы от нас находился самый настоящий кригариец – один из пяти выживших на сегодняшний день монахов, исповедующих культ богини войны Кригарии! Исповедующих втайне, поскольку культ этот был давно под запретом, а саму Кригарию объявили языческой богиней, поклонение которой сурово наказывалось. Впрочем, когда ее монахов стало можно пересчитать во всем мире по пальцам одной руки, курсоры Громовержца оставили их в покое, перестав преследовать их и вообще обращать на них внимание. Тем более, что кригарийцы сами к этому не стремились, отказавшись проповедовать свою веру и не возводя больше нигде свои капища и монастыри.
Разбредясь по свету, они занимались делом, которое у них лучше всего получалось: воевали на стороне тех, за чьи интересы им было не зазорно проливать кровь. Само собой, не бесплатно. Как раз наоборот, монахи-кригарийцы, коих обучали воинскому ремеслу с малолетства, знали истинную цену своим талантам и продавали их с наибольшей для себя выгодой. Что в итоге сделало их героями многочисленных легенд, которые я выслушивал в детстве с горящими глазами и развешенными ушами. Так что нетрудно представить, в какое я пришел возбуждение, узнав, что один из моих кумиров вдруг взял и объявился под стенами Дорхейвена – города купцов, лавочников и караванщиков, но уж точно не легендарных воинов и курсоров.
Рассерженный моей несдержанностью, отец обжег меня суровым взглядом, и я стыдливо потупил взор. Он мог бы снисходительно относиться к моей одержимости подобными историями, если бы для меня был от них хоть какой-то прок. Но, заслушиваясь и зачитываясь ими, я, однако, рос вовсе не боевитым, а замкнутым ребенком, и это отца безмерно огорчало. А меня – и того пуще, ведь отцовское огорчение мною всегда выливалось в издевки, ругательства и затрещины.
Конечно, будучи трезвым, он держал себя в руках и высказывал мне упреки с глазу на глаз. Проблема в том, что пьяным он тоже бывал частенько. И когда в такие моменты я попадался ему не под настроение, он отыгрывался на мне по полной, невзирая на то, в чьем присутствии это происходило. Причем страдал я не только за себя, но и за свою старшую сестру Каймину, которая, не выдержав мерзкого отцовского характера, удрала восемь лет назад из дома. И ладно бы просто удрала! Но нет, желая нарочно досадить папаше, она прибилась в один из борделей Тандерстада и постаралась, чтобы весть об этом непременно дошла до Дорхейвена. После чего я и стал отдуваться перед отцом за нас обоих, выслушивая его пьяную брань и снося пощечины. Не слишком частые, но от этого они не становились менее обидными. И заступиться за меня было некому – наша с Кайминой мать Левадия умерла еще при моем рождении, и я знал ее лишь по портрету в нашей гостиной. Которому и жаловался иногда на свои беды, пускай и знал, что нарисованная мать все равно ничем мне не поможет…
А Дункель тем временем задал Хайнцу новый вопрос, закономерно вытекающий из предыдущего:
– И на которого из пяти кригарийцев у вас, безмозглых идиотов, хватило ума напасть?
– Понятия не имею, – помотал головой Кормилец. – Но это точно был один из них. Не верите – езжайте и сами проверьте. Полагаю, монах все еще торчит на том берегу. А если и ушел, то недалеко. Он таскает за собой тележку с оружием, а лошади у него нет.
– Проверим, – пообещал гранд-канцлер. – Но сначала разберемся с тобой. Сегодня ты у нас главный почетный гость, а не какой-то там кригариец.
– Да уж не сомневаюсь, что разберетесь, – невесело усмехнулся разбойник. – Палач Дорхейвена, небось, давно наточил свои пыточные инструменты, дожидаясь, когда я встречусь с ним на главной площади и ступлю на его помост.
– А вот это вряд ли, – возразил отец. – Ишь чего захотел – войти в историю вторым великомучеником Орхидием! Даже не мечтай. Ты слишком долго кормил чернь ворованной жратвой, поил ее ворованным вином и рассыпал перед нею ворованные деньги, чтобы рассчитывать от меня на публичную казнь. Я не собираюсь дарить тебе посмертную участь народного героя-страдальца. Я даже не стану гноить тебя в Судейской башне, как бы мне ни хотелось растянуть твои страдания на годик-другой. Просто у ее стен слишком много ушей, слухи о твоей поимке сразу разлетятся по городу, и чернь начнет роптать. Но если ты вдруг бесследно сгинешь, уже через полгода никто о тебе и не вспомнит. Закон дешевого борделя: любовь, которую ты покупаешь за еду, кончается сразу же, как только кончается эта еда. И когда это случится, все подумают, будто ты залег на дно, как любой другой бандит, который вволю наворовал и решил завязать со своим преступным прошлым. А теперь скажи: сколько народных героев ты знаешь, которые закончили свои дни, живя под чужой личиной и транжиря втихую награбленное добро?… То-то и оно, что ни одного. Твоей истории, Кормилец, будет не хватать яркого, трагического финала. А без него пропадет и вся история целиком. Ведь в недописанном виде она не заинтересует ни одного барда, которые хотят, чтобы слушатели их баллад плакали от переизбытка чувств, а не зевали от скуки… Правильно я говорю, Шон?
Шон Гильберт-старший обратился с таким вопросом ко мне, видимо, потому, что из всех присутствующих здесь я казался ему самым большим поклонником балладного искусства.
– Да, сир, – только и оставалось согласиться мне. Собственно, любой другой ответ от меня и не ожидался.
– Что ж, замечательно! – подытожил он. Вот только, судя по его тону, это была не похвала, а предвещание чего-то крайне малоприятного для меня. Уж кто-кто, а я легко предугадывал такого рода отцовские выходки. – А теперь достань свой меч и докажи всем нам, что ты тоже готов называться героем и настоящим мужчиной.
– Э-э-э… в каком смысле, сир? – промямлил я. Внутри у меня все похолодело, поскольку я чуял, что ничем хорошим это для меня не закончится. Чуял, пусть даже еще ничего и не началось. Богатый жизненный опыт, знаете ли, даром, что мне было всего-навсего двенадцать лет.
– Что значит – "в смысле"? – вмиг посуровел гранд-канцлер. – Просто возьми меч и убей этого негодяя! Так, как должен поступить настоящий герой при встрече с гнусным врагом! Разве не этому учат тебя твои книжки?
Я хотел сказать, что в моих книжках все герои как правило уже взрослые и имеют немалый боевой опыт, да только разве отца устроили бы такие оправдания?
Поэтому, ни говоря ни слова, я спешился, вынул из ножен Аспида – хоть и детского размера, но вполне настоящий обоюдоострый меч из отличной эфимской стали, – и выступил в круг, который образовывали стерегущие пленника гвардейцы. На душе у меня было крайне паршиво, потому что прежде я еще никогда никого не убивал. Ни собак, ни кошек, ни свиней, ни коров, ни тем более людей. Весь мой опыт убийцы ограничивался несколькими подстреленными из лука птицами, чье предсмертное верещание тоже не доставило мне особой радости. И если бы отец предупредил меня о том, что он устроит мне свой коварный экзамен именно сегодня, я, вероятно, смог бы морально к нему подготовиться.
Не знаю, правда, был бы от этой моей подготовки толк, но без нее я и подавно ощущал себя тряпкой. Мне уже доводилось глядеть на трупы, в том числе на обезображенные – отец часто заставлял меня присутствовать на городских казнях. Я даже научился не отводить глаза при виде брызжущей крови, вываленных наружу внутренностей и расчлененных тел. Но мысль о том, что я могу сотворить подобное собственными руками, казалась мне совершенно дикой. Возможно, когда я подрасту, поднаберусь опыта и заматерею, чье-то убийство уже не будет повергать меня в паническую дрожь. Возможно, в будущем, но не сегодня. И тем более не сейчас, когда меня заставляли проделывать это на глазах такого количества свидетелей.
– Ну же, действуй! – сострожившись, повторил свой приказ Шон Гилберт-старший. – Вспомни, чему я тебя учил, и бей! Бей, кому говорят!
Вспомнить-то как раз было несложно – пьяные отцовские пощечины, которыми он закреплял те редкие уроки владения оружием, что порой мне давал сам, все еще горели у меня на лице. Но хоть я и отважился обнажить меч и встать перед Хайнцем, на большее моей отваги, увы, не хватило. Я уже точно знал, что, несмотря на понукание родителя, мне не хватит духу вонзить клинок в тело разбойника. И ни угрозы, ни новые пощечины, что я получу вечером по прибытию домой, не могли заставить меня переступить через эту, казалось бы, тонкую, но весьма нелегкую грань.
Между тем, пока я трусливо колебался, выражение лица Кормильца менялось из настороженно-озлобленного в такое, которое двенадцатилетнему подростку было пока еще трудно понять. Это по-прежнему была злоба, но вместе с нею в глазах Хайнца появился азартный блеск, который не предвещал мне ничего хорошего. К тому же я был целиком поглощен своими переживаниями, чтобы обращать внимание на чувства разбойника, коего мне было велено умертвить.
К счастью, не все свидетели моего позорного фиаско глядели только на меня. Полковник Дункель и гвардейцы не выпускали из виду коленопреклоненного пленника, пусть он вел себя покладисто, смирившись, казалось бы, с уготованной ему судьбой. И когда он неожиданно вскочил с колен и бросился на меня, лишь я, похоже, был ошарашен и испуган его выходкой. А солдаты отреагировали на нее с такой же быстротой, с какой устремился ко мне сам Хайнц. У меня за спиной тут же щелкнули арбалеты, и несколько пронесшихся надо мной стрел вонзились Кормильцу в живот и в грудь, отбросили его назад и снова уронили в дорожную пыль. Только на сей раз – не живого, а мертвого…