Я уделяю так много внимания именно этому периоду не из-за ностальгии по коротким штанишкам, как вы могли подумать, а лишь потому, что уверен в его абсолютной значимости для любого человеческого существа. В этом возрасте я впитывал в себя мир с точно такими же рвением и силой, с какими пылесос заглатывает мусор с пола. Вообще я думаю, что чадо шести лет гораздо умнее любого взрослого – по крайней мере, в том, что касается инстинктивного понимания жизни в целом и иных ее сторон в отдельности. Это потом уже инстинкт заглушается в нем точным знанием, а в некоторых, совсем тяжелых случаях и вовсе выдувается, как воздух через обратное отверстие пылесоса. Полагаю, это неизлечимо, но, наверное, процесс все же поддается затормаживанию и растягиванию на долгие годы, лет примерно до семидесяти. Лишь немногим удается глупеть сразу и бесповоротно. Однако к моему рассказу все это не имеет отношения. Просто пришлось к слову, и прошу прощения, если я нарушил взятые на себя обязательства не утомлять вас. Я совсем не хотел этого.
В том же шестилетнем возрасте я как-то раз, уже не помню за что, был в наказание поставлен в угол и провел так довольно долгое время. Именно там, в углу, я получил что-то вроде откровения, под чахоточной сенью которого вяло текла вся моя дальнейшая жизнь. Поначалу я заинтересовался этим новым ракурсом, негативным по сути, сводившим мое видение мира почти к нулю, то есть голому стыку стен, оклеенных зелеными обоями. Но скоро мне надоело любоваться их мелким убогим узорчиком, и я прорезал ногтем щелочку, там, где обои закругляются, переходя с одной стены на другую. А потом попытался заглянуть в нее.
Но мне никак не удавалось приблизить глаз к щели настолько, чтобы увидеть хоть что-нибудь. Угол не пускал меня туда, где кончался этот мир и начиналось что-то совсем другое. Щелочка, хоть и существовала, была слишком мала. Я едва не заплакал от разочарования, но вдруг мои мысли приняли иной оборот. Внезапно мне пришло в голову, что весь мир состоит из таких вот "углов зрения", которые люди чаще всего принимают за свой истинный ракурс. Да и самих себя они полагают не более чем углами зрения, каждый, естественно, своим собственным, хотя случается, что и коллективным – и даже часто случается. Меня же теперь интересовал не угол, а то, что скрыто за ним, за стыком образующих его стен, то, что можно было бы увидеть, раздвинув их, расширив заветную щелочку. Таящееся там вернее всего было бы назвать миром иной причинности – но в то время я еще не знал таких слов. Поэтому просто прилепил к нему короткое имя "Оно" и заверил это Оно в том, что когда-нибудь доберусь до него – раскрыв, распечатав или, в конце концов, взломав его двери. Не знаю, как мне это удалось, но я вдруг ощутил свое родство с Оно. Все мусорные ямы для медитаций, все щелочки для подглядывания и запретного созерцания, все кувыркания на любых перекладинах с повисанием вниз головой – все это были лишь ниточки, тянущиеся от Оно ко мне и сплетающиеся в уютный кокон, где тепло и не дует, – кокон, похожий на ту нору, откуда меня когда-то вытащили против моего желания. Вы спросите, каким образом я в шесть лет мог знать про нору и свои желания в ней? Ну так я и не знал. Зато знал, что иначе и быть не могло.
Так я сделался искателем не только ракурсов, но и способов отворить потайные двери Оно.
Боюсь, я описал все это слишком невнятно, но других слов для изложения постигнувшего меня откровения я ни тогда, ни позже, ни даже сейчас не имел и не имею. Само по себе оно было весьма невнятным – но в том и заключалась его сила притяжения.
В итоге, изучив к десяти годам окружающий мир во всех мыслимых ракурсах, я нашел его неинтересным и не стоящим более моего внимания. Откровение в углу развратило меня до крайней степени обещаниями других берегов. Я превратился в малолетнего сноба, невразумительно эстетствующего в поисках сопричастного реальности "Оно" стиля жизни. Даже стихи писать пытался и научился бренчать на гитаре, чтобы вечерами подвывать с ней на луну. Хотел было записаться в парашютную секцию, полагая, что в зависании между небом и землей есть таинственный смысл, никем еще не разгаданный, – но мне отказали по малолетству. На уроках в школе открыто диссидентствовал, симулируя – естественно неосознанно – легкую форму шизофрении, что давало некоторый побочный эффект – отсутствие двоек в дневнике и неприставучесть ко мне учителей. И откровенно, почти самозабвенно, не жалея себя, предавался великосветской скуке, потому что одну лишь ее почитал правилом хорошего тона в этом мире, где повсюду тычешься носом в углы зрения, лишающие зрения.
Полагаю, мне некоторым образом повезло, что скука все же не стала моим особым ракурсом на всю жизнь. Если, конечно, считать везением состоявшуюся в конце концов встречу с тем, что когда-то я назвал "Оно".
2
Наверное, есть какая-то закономерная связь между стремлениями и желаниями человека и тем по виду случайным их осуществлением, которое дарит ему иногда окружающая реальность. По всей видимости, между мятежным духом и косной материей налажены более тонкие взаимоотношения, чем обычно принято думать, и силе человеческой мысли дано иногда торжествовать, преодолевая сопротивление разного рода обстоятельств, из которых слагается жизнь.
Когда в четырнадцать лет на меня свалилось одно из таких "случайных осуществлений" (я не прилагал к тому ни малейших физических усилий), мне ничего не оставалось, как уверовать в примат духа над материей – тем более что я получил и дополнительное убедительнейшее тому свидетельство.
Осуществление состояло в том, что мне показали дорогу к Оно и научили путешествовать по ней. Самое удивительное свойство этих путешествий заключается в том, что идти никуда не требуется – дорога сама везет в нужном направлении, и путешественнику остается лишь глазеть по сторонам да время от времени приходить в себя от свежих впечатлений. Последнее особенно важно, потому что иногда оказывается, что впечатления получает неизвестно кто, а тебя самого нигде нет и даже приходить в себя совершенно некому. Впрочем, я забегаю вперед.
Я тогда лежал в больнице, и мне вырезали аппендицит. После операции делать было совершенно нечего, и я таращился в потолок, размышляя над тем, почему никто еще не придумал способа ходить по нему. В палате бубнило радио, скучно рассказывая какую-то дикую историю о парне, который превратился в гусеницу. Мой сосед слева громко чавкал помидорами, отчего я невольно начинал ненавидеть его про себя. Сосед справа читал книжку, но скоро она ему надоела – с задумчивым видом он пролистнул ее, вытянул из середины листок бумаги, похожий на промокашку, и аккуратно оторвал от него кусочек. Потом посмотрел на чавкающего идиота, на меня, на дверь палаты и, подмигнув, протянул мне огрызочек промокашки. Себе оторвал другой и сразу запихнул в рот.
Я ничего не понял в этих его странных действиях и поначалу решил, что малый с приветом. Звали его Витек, а от чего его лечили, я так и не разобрался. Увидев, что я собираюсь положить бумажку на тумбочку, он сначала сделал страшные глаза, а потом изобразил на лице блаженство, из чего я заключил, что бумажку съесть все же придется, раз угощают. В ответ я покрутил пальцем у виска и слизнул желтоватый клочок с ладони.
Витек сразу же потерял ко мне интерес и откинулся на подушку – правда, напоследок сделал знак молчать и показал кулак.
Мне было безразлично, и даже внезапная немота Витька не показалась мне достойной внимания. Я продолжил медитировать на потолок, полностью отключившись от теперь уже двух идиотов, и лишь время от времени улавливал отдельные куски из истории про человека-гусеницу.
Внезапно с палатой стало происходить что-то странное. Она накренилась вбок, как будто плыла по морям по волнам, и больничные койки, тумбочки и холодильник завибрировали в попытке оторваться от пола. Потом те же мелкие вибрации проникли внутрь меня, и, почувствовав их щекотку, я засмеялся. Это было смешно и страшно одновременно. Я посмотрел на Витька и хотел спросить его, что происходит, но на постели вместо него лежала белая, забинтованная с ног до головы мумия. Исчезновение Витька удивило меня почему-то больше, чем неизвестно откуда взявшаяся мумия. Я хотел было позвать его, но тут палату перекосило на другой бок, и я вынужден был вцепиться в кровать, чтобы не свалиться с нее. И в ту же секунду пожалел о том, что люди не летают и не ходят по потолку, потому что теперь эти способы передвижения казались мне единственно безопасными и пригодными для человека.
И едва я закончил думать эту мысль, как оказался на потолке. Меня совсем не удивило это, я даже не стал гадать, почему я не падаю вниз, потому что на каждой из своих двух десятков ножек я видел по маленькой присоске, вроде тех, на которых лепятся к гладкой поверхности мелкие игрушки. Я осмотрел, насколько это было возможно при отсутствии шеи, всего себя и понял, что я гусеница-многоножка. Это открытие взволновало меня, потому что вплоть до этого момента я думал, что я человек, и совершенно не подозревал о своей истинной сущности. Между тем истинная моя сущность начала перебирать лапками в направлении ближайшего угла. Я понимал, что если меня обнаружат врачи и медсестры, они начнут кидать в меня яблоками и палками и могут поранить. Мне нужно было спрятаться от них в каком-нибудь углу. Но, к своему изумлению, ни одного угла я не отыскал. Их просто не было – палата сделалась овальной, и это новое открытие наполнило меня восторгом. Все вокруг раскрасилось в яркие вместо бледно-больничных цвета и наполнилось торжественной органной музыкой. И тогда я понял – это то, чего я ждал всю жизнь. "Вот оно, – сказал я себе. – Теперь-то все будет по-другому".