Я вернулась в коридор и опять подошла к женщине, превратившейся, казалось, в некий звукозаписывающий аппарат.
— Перерыв скоро будет, не знаете? — спросила я, поскольку в коридоре, кроме нее, никого не было.
Она оторвалась от щели и шепотом крикнула мне: «Не мешайте!» — словно присутствовала на концерте великого пианиста и боялась упустить хоть одну ноту, хоть один такт.
«Наверняка должен скоро быть, — решила я. — И можно будет поговорить, посоветоваться...»
Всю ночь я репетировала свой разговор с судьей. Придумывала фразы, которые, я надеялась, услышав от меня, она запомнит и повторит во время судебного разбирательства.
Но беседа оттягивалась, и я, подобно студентке перед экзаменационной дверью, стала вновь как бы заучивать факты, аргументы и даты. Они незаметно вытянулись и ленту воспоминаний — не только моих собственных, но и чужих, которые при мне повторялись так часто, что тоже стали моими.
Я знала, что прежде существовали «родовые поместья», «родовые устои», «родовая знать»...
А у меня была родовая травма. Врач-акушер на миг растерялась, замешкалась. И в моей еще ни о чем не успевшей поразмышлять голове произошло кровоизлияние, но, как сказал, утешая маму, один из лечивших меня врачей, «ограниченного характера». Характер был «ограниченный», а ненормальность охватила весь мой организм и стала всеобщей. Собственных впечатлений о том первом дне жизни у меня, к сожалению, не сохранилось.
Но история моей болезни вошла в историю: не потому, что я заболела, а потому, что в конце концов вылечилась. Это был уникальный случай. И мой младенческий кретинизм даже попал в учебники. Прославиться можно разными способами!
Я благоговела перед врачами. С заискивающей надеждой заглядывала им в глаза... Но не раз думала и о том, что вот так, от одного неловкого движения акушера зависит вся человеческая жизнь: Моцарт не станет Моцартом, а Суриков или Поленов не смогут держать кисть в руке, не подчиняющейся рассудку. Да и простые смертные вроде меня будут приговорены к вечным страданиям. Из-за одного неловкого движения человека, который не имеет права на такое движение, ибо еще более, чем судья, определяет будущую человеческую жизнь, а в случае минутной ошибки выносит незаслуженный приговор и всем, кто к этой жизни причастен.
В отличие от нормальных детей я не ползала и вообще не проявляла ни малейшей склонности «к перемене мест».
На это обратили внимания в тот самый момент, когда моя бабушка собралась выходить замуж.
«Первая и последняя!» — называл ее шестидесятилетний жених.
— Он влюбился в меня, когда нам едва исполнилось по семнадцать, впоследствии рассказывала мне бабушка. — Но между нами ничего не было.
— Совсем ничего? — цепко спросила я.
— Кажется, был... один поцелуй.
— Именно в семнадцать?
Бабушка кивнула.
— Синхронное — воскликнула я. — У меня тоже в семнадцать...
— И я ничего не знала?!
— Сообщи я немедленно, этот запоздалый поцелуй показался бы землетрясением. А так, видишь... все живы-здоровы. Хотя мама, как говорится, оказалась непосредственной свидетельницей.
— Каким образом?
— Увидела из окна.
Бабушка не нашла в поцелуе ничего угрожающего моей жизни. Она понимала меня с полуслова. А часто и полслова не нужно было произносить.
Только взглянет — и сразу готов диагноз: «Ты больна?», «Ты получила тройку?» Во всех случаях она предлагала одно и то же, но безотказно действовавшее средство: «Ничего страшного!»
Действительно, после того, что случилось со мной в изначальный миг моей жизни, ничто уже не могло выглядеть страшным.
Бабушка любила вспоминать, как ее первый возлюбленный объявился через сорок три года.
— В позднем браке есть свои преимущества: не хватит сил и времени на развод!
Мама отговаривала ее от «неверного шага».