Дал лекарство больному, объяснил, как пить, вернулся домой и уснул как убитый.
На другое утро еще в постели слышу резкий голос Тендела.
«Чудо, чудо! — кричит он с верхнечегемской дороги. — В долине, -кричит, — власти сменились. Меньшевики, — кричит, — бросили свои места и сбежали. Большевики, — кричит, — пришли и сели на их места».
Тут сердце у меня упало. Вот тебе, думаю, и чудо!
«И начальник кенгурской полиции, — кричу ему, — сбежал?»
«Первым, — кричит, — сбежал!»
Опять дело мое испортилось. Промаялся я дня три-четыре и чувствую, надо собираться в дорогу, потому что, думаю, или вор меня опередит, писаря моего перекупит, или мой страдалец умрет, до суда не дотянет.
Опять гружу на лошадь два мешка орехов, ловлю двух индюшек, а они уже, как увидят меня, так по всему двору разбегаются, а жена кричит и позорит меня на весь Чегем. Чтобы, говорит, оставшихся индюшек на твоих поминках съели, чтоб, говорит, не успел ты вернуться домой, как власти опять сменились. Помет, говорит, от моих индюшек на насесте крепче держится, чем твои власти. Позорит меня, но что делать, сажусь на лошадь и снова еду в Кенгур.
Приезжаю в Кенгур, въезжаю во двор милиции, привязываю лошадь. Вижу, ко мне писарь подбегает.
«Как мое дело?» — спрашиваю.
«Да ты что, — кричит он на меня, — тут мир перевернулся! Эти негодяи-меньшевики сбежали в Эндурию! Сейчас здесь большевики сидят! Они, говорит, в поход собрались на весь мир, а ты, говорит, своего буйвола к ним пристегиваешь».
Ну я слушаю его одним ухом, а сам лошадь развьючиваю. Но он, вижу, на мои орехи совсем смотреть не может, но вынужден, потому что индюшек терять не хочет, очень уж у нас в ту пору индюшки были хороши. А писарь еще сильнее злится на меня.
«Чтоб, говорит, в Чегеме молния повыжигала все ваши орехи! Куда ты мешки разгружаешь? Думаешь, это тебе эндурские голодранцы? Эти совсем бешеные! Эти приношений не берут! У них, говорит, совсем другой марафет!»
«Что же они кушают, говорю, турки их кормят, что ли?»
«У тебя не попросят, говорит, надо будет, сами возьмут, потому что у них марафет такой».
«Что ж, говорю, везти назад, раз у них марафет такой?»
«Ладно, говорит, оставляй все у родственника. Попробую уговорить… Жди меня ночью».
Уехал я к родственнику и стал дожидаться. Пришел он поздно ночью, одним словом, взял.
«Приходи, говорит, завтра введу».
И в самом деле, на следующий день ввел. Вижу, сидит моложавый, весь в ремнях, а блях на нем не видать… Так, мол, и так, говорю. Дело мое чистое. Буйвола у меня увел такой-то, видел его такой-то, но, как болящий малярией и ослабленный духом, остановить не мог. И про шкуру рассказал, и про все. Две власти не могли помочь, говорю, да и сами обрушились, кое-что из моего имущества подпортив, намеком говорю. Нарочно так говорю, хочу узнать, получил он что-нибудь от писаря или нет. Но по лицу его ничего не видно. Если и вас, говорю, сверзят, придется мне мстить самому, потому что свидетель мой малярией замучен — умрет, доказать ничего не смогу.
«Не бойся, — смеется новый начальник, — мы крепко сидим. Езжай -вызовем, когда надо».
Поехал домой и стал ждать. И в самом деле вызвали. Парня этого посадили, родственники его дали мне корову и телку вместо буйволицы, и власть, как видишь, до сих пор стоит, и сносу ей не видать.
— Не говори, — подтвердил один из его спутников, — на вид-то они простецкие, а на самом деле свой расчет имеют…
— Они совсем по-особому устроены, — сказал старик и, осторожно сняв шапку, хлопнул ею муху, севшую ему на руку, — никто в мире еще не открыл их марафет.
Он сбросил муху с кисти руки и снова надел шапку.
Первый кочегар, всласть передохнув, снова поднял бутылку и, запрокинув голову, ловко воткнул горлышко бутылки в свои мягко разошедшиеся губы.