Еще нахожусь под впечатлением… Нет, не закатилось солнце русской поэзии!..
Борский, похожий на пленного солдата, слушал Нижеглинского не перебивая, очень внимательно, словно тот сообщал какие-то важные факты на иностранном языке, а он с трудом успевал переводить. Но в прихожую уже выходила сама хозяйка.
– Алексей Алексеевич! Как я рада вам и вашему юному спутнику! – говорила она, действительно трепетно относясь к каждому русскому литератору, потому что считала, что настоящая Россия осталась уже только на книжных полках. – Прошу вас, не стойте в прихожей, проходите. А вы, Леонтий Васильевич, скажете все это в гостиной. Я называю эту комнату гостиной, хотя она немногим больше кухни…
В гостиной действительно было тесновато, хотя народу было немного. Скромный салон княгини Кушнаревой в последний год начал сдавать свои позиции в среде русской эмиграции. Все будто бы стеснялись тех слов, неосторожных мыслей, которые были высказаны здесь в первые годы изгнания, и теперь старались избегать не то что друг друга, а скорее той обстановки, в которой встречались. Тесная гостиная и апельсиновый абажур напоминали о собственных розовых иллюзиях, когда все казалось только началом… С каждым годом наивных становилось все меньше, и салон княгини Кушнаревой постепенно хирел.
И вдруг сам поэт Борский! «Таинственный покров молчанья…», «Царица радужных высот», башня Изиды, друг Белого и враг Гумилева, или наоборот…
Вера Федоровна понимала, что хотя «пленный солдатик с мальчиком-поводырем» – это какая-то жалкая тень от прежнего Борского, магистра поэтического цеха, властителя дум, покорителя женских сердец, что и последние стихи его, оскорбительно просторечные, уже мало походят на вычурные, полные намеков и символов дореволюционные творения, но дом ее, благодаря этому визиту, может опять зазвучать в русском Париже. Хотя, по правде говоря, чем бы она кормила теперь того же Алешку Толстого? Но даже дореволюционный Борский все-таки котируется намного выше своего сегодняшнего тезки – прозаика и гурмана.
Борский занял самый темный край дивана, что-то отвечал односложно или невпопад на расспросы гостей Веры Федоровны. На вопрос же о своем маленьком спутнике только улыбнулся, потрепал мальчика по голове и назвал его Митей. Ребенок был, действительно, немного похож на цыганенка или татарчонка, но спокойный, не вертлявый. Сначала мальчик немного испугался огромных напольных часов, которые вдруг захрипели и начали слишком громко для такой маленькой квартиры отбивать время. Но потом успокоился и следил за маятником. Когда же слышал глуховатый голос Борского, отвечавшего на очередной вопрос о русских поэтах и поэзии, поворачивался всем туловищем к нему и слушал его с недетским вниманием.
Перед чаем гости разбрелись по углам и комнатам, тоже напоминавшим какие-то углы. Борский даже немного оживился, рассказал Ивану Ивановичу о последней встрече с Брюсовым, прочитал Зиночке свое старое стихотворение, даже в глазах его мелькнул на мгновение прежний налет таинственности, посвященности в нечто сокрытое, но тут же сам скрылся за усталой улыбкой. И гости были на высоте. Иван Иванович говорил хорошо о православной вере, Зиночка на редкость мило кокетничала, даже Нижеглинский не болтал всякий вздор, а покорно проследовал к фортепиано и сплетничал только языком музыки.
Словом, все под апельсиновым абажуром было, как в те розовые годы эмиграции. Вера Федоровна готова была уже почувствовать себя вполне счастливой в этот вечер, если бы не одно досадное недоразумение. Пустяк, конечно, который в прежней жизни показался бы ей очень милым и забавным, но в этой эмигрантской Все было совсем по-другому.