Когда она позвала гостей для чаепития и, взяв в помощницы Зиночку, собиралась подавать на стол скромную закуску из бутербродов с колбасой милого Ивана Ивановича, на подносе обнаружились только беленькие ломтики французской булки. Кружочки колбасы, все до одного, куда-то исчезли. Вера Федоровна очень смутилась, хотела остановить возмущенную Зиночку, но капризный голос той уже звучал в гостиной:
– Господа! Признавайтесь немедленно – кто скушал всю колбаску с бутербродов? Фи, господа, как некрасиво! Слопали колбаски и не признаетесь! Иван Иванович вне подозрений, он мог бы ее скушать еще на улице, пока нес. Леонтий Васильевич, я помню, у вас был подозрительный перерыв в полонезе…
Вера Федоровна почти вбежала в гостиную, чтобы прекратить Зиночкино дознание. Она увидела, что гости были слегка удивлены и смущены, но только один Борский сидел пунцово-красный и не знал, куда деть глаза. Это до того поразило княгиню, что она так и продолжала смотреть на красного Борского. Она поздно спохватилась, и теперь уже все гости смотрели на него. Даже Зиночка замолчала, пораженная догадкой.
В этот момент, когда никто не знал, что нужно делать и говорить, с дивана поднялся мальчик. Он решительно вышел на середину гостиной под самый апельсиновый абажур и громко сказал:
– Колбаски скушал я!
Потом внимательно оглядел присутствующих, убедился, что все смотрят именно на него, и повторил еще громче:
– Колбаски скушал я! Без хлеба…
Княгиня готова была уже сказать: «На здоровье, дитя мое!», рассмеяться, поцеловать чернявую голову мальчика и тем сгладить тягостное впечатление от этого происшествия, как вдруг захрипели простуженные часы, а потом неожиданно ясно и громко пробили. Мальчик вскрикнул, бросился к Борскому, спрятал голову у него на груди и расплакался.
Скоро Борский с мальчиком ушли. Какое-то время все в гостиной сидели молча, а потом Вера Федоровна сказала со вздохом:
– Бедный голодный мальчик…
– А ведь это Борский скушал, – послышался из вольтеровского кресла голос Ивана Ивановича.
– Как Борский? – удивились все присутствующие.
– А так. Я как раз курил в прихожей и хорошо видел, как наш поэт в хорошем расположении духа, видимо, вдохновленный, зашел на кухню и аккуратненько сжевал всю колбасу. А мальчик тут ни при чем. Мальчик себя оговорил…
В гостиной снова замолчали. И снова прервала молчание княгиня Вера Федоровна Кушнарева:
– Бедный благородный мальчик…
2003 год. Москва
Мама сидела перед зеркалом и красила ресницы. С любовью и восхищением перед собственной красотой. Ей еще не было сорока. И ей это нравилось. Так нравилось, как не должно было бы нравиться нормальному человеку. «Ей уже за сорок!» в ее устах значило, что той несчастной, о которой идет речь, уже ничего не поможет. Отцу было сорок девять, и он над ее пунктиком посмеивался. «Вот будет тебе сорок – и поговорим». Ей же почему-то навязчиво казалось, что после сорока начинается какая-то другая жизнь. Страшная и бессмысленная.
Маме Наташе было тридцать восемь.
Она работала в кино. Как она это называла. И понимай, как хочешь.
Она любила выдерживать после этого паузу, когда собеседник мучительно пытался вглядеться в ее лицо и понять, не видел ли он ее на экране, такую породистую и неприлично холеную. А когда пауза достигала апогея и дальнейшее ее затягивание уже грозило повредить имиджу, Наташа артистично смеялась, слегка касалась руки собеседника и раскрывала свои карты. Сцена была эффектная. И Наташа не отказывала себе в том, чтобы повторять ее снова и снова, знакомясь с новыми людьми.
А была она художником по костюмам. Прекрасная женская работа. Особенно если оператор-постановщик – твой собственный муж. В титрах Наташа всегда была под своей девичьей фамилией. Клановость ей не нравилась.