Впервые мне стал ясен смысл шутки, как видел ее Жан де Ге, когда оставил меня спящим в отеле Ле-Мана, впервые я взглянул его глазами на забавное стечение наших обстоятельств.
"Единственное, что движет людьми, – это алчность, – сказал он мне, – главное – утолить эту алчность, дать людям то, чего они хотят". Он дал мне то, о чем я просил, – шанс сделаться здесь своим. Он одолжил мне свое имя, свои вещи, свою личность. Я говорил, что моя жизнь пуста, – он отдал мне свою. Я жаловался, что потерпел фиаско, – он снял с меня это бремя, когда забрал мою одежду, мою машину и уехал. Какой бы груз мне ни пришлось теперь нести вместо него, это не имеет значения, ведь груз этот не мой. Подобно актеру, рисующему морщины на молодом лице, чтобы спрятаться за маской своего персонажа, я мог зачеркнуть свое прежнее, неуверенное, мнительное, до смерти надоевшее мне "я", забыть о его существовании, а новое "я" по имени Жан станет жить без забот и тревог, ни за что не неся ответа, ведь что бы этот ложный Жан де Ге ни сделал, какое безрассудство ни совершил, настоящий Джон от этого не пострадает.
Все это промелькнуло в моем сознании, вернее, в подсознании, когда я снижал скорость перед деревней. Будущее мое было в руках чужих, неизвестных мне людей, начиная с сидящего рядом шофера, который минуту назад сказал мне, что я сбился с пути, – возможно, это были вещие слова.
– Верно, – кивнул я, – ведите машину вы.
Он вопросительно взглянул на меня, но ничего не сказал, и мы молча поменялись местами. Шофер повернул обратно к деревне и, немного до нее не доехав, свернул налево, оставив шоссе позади.
Мне больше не надо было показывать машине дорогу, и я ссутулился на сиденье – манекен без единой мысли в голове. Взвинченность, нервная лихорадка постепенно исчезли. Пусть делают, что хотят, я их не боюсь; кого "их" – я не трудился себя спросить.
За нашей спиной садилось солнце, и, чем дальше мы ехали, чем тесней нас обступали поля, тем глубже мы погружались в безмолвие. Среди розовых от заката нив расплывчатыми пятнами, точно оазисы, лежали одинокие фермы. Поля уходили к горизонту – необъятная ширь, прекрасная, как океан в первые дни творенья; золотые плюмажи аспарагуса по обочинам узкой, извилистой дороги колыхались, как волосы русалок. Все казалось смутным, нереальным. Как во сне, плыли мимо серая стерня и похожие на камыш стебли обезглавленных подсолнухов, которые с первыми осенними морозами свалятся друг на друга.
Массивные, плотные стога сена с белыми прожилками, обычно резко очерченные на фоне неба, сливались с землей; словно из небытия возникали длинные ряды тополей с трепещущими и падающими листьями и вновь исчезали. Призрачные деревья, высокие, стройные, смыкали свои ветви над головой крестьянки, устало бредущей в какое-то неведомое мне место. Повинуясь внезапному порыву, я попросил шофера остановить машину и постоял несколько мгновений, вслушиваясь в тишину; за спиной закатывалось кроваво-красное солнце, поднимался белесый туман. Верно, ни один путник, впервые проникший в неведомые, не нанесенные на карту края, не чувствовал себя так одиноко, как я, стоя на пустынной дороге. От земли исходили спокойствие и безмятежность.
Ее столетиями месили и лепили, придавая теперешнюю форму, ее попирала тяжелой стопой история, ею кормились, на ней жили и умирали многие поколения мужчин и женщин, и ничто, ни слова наши, ни поступки, не могло нарушить ее глубокий покой. Он окутывал меня со всех сторон, и на один краткий миг здесь, среди узорчатых полей, под темнеющим небом, я был близок – но насколько, спросил я себя – к ответу на то, как покончить с сомнениями, душевной смутой и страхами, ближе, чем был бы, последуй я первому побуждению и отправься в монастырь траппистов.