На столе стояли вербы. Есенин взял темно-красный прутик из вазы.
– Что мышата на жердочке, – сказал он вдруг и улыбнулся.
Мне понравилось, как он это сказал, понравился юмор, блеснувший в озорных глазах, и все в нем вдруг понравилось. Стало ясно, что за простоватой его внешностью светится что-то совсем не простое и не обычное.
Сергей Есенин и Николай Клюев. Петроград. 1915–1916 гг.
Крутя вербный прутик в руках, он прочел первое свое стихотворение, потом второе, потом третье. Он читал много в тот вечер. Мы были взволнованы стихами, и не знаю, как это случилось, но в благодарном порыве, прощаясь, я поцеловала его в лоб, прямо в льняную бабочку, ставшую вдруг такою же милою мне, как и все в его облике.
В передней, по-мальчишески качая мою руку в последнем рукопожатии, Есенин сказал:
– Я к вам опять приду. Ладно?
– Приходите, – откликнулась я.
Как видите, описание сходно, но там, где Горький видит открыточную слащавость, Наталья Васильевна подмечает нежность, необычность и чувство юмора.
– Русый, кудреватый, голубоглазый, с задорным носом. Ему бы холщовую рубашку с красными латками, перепояску с медным гребешком и в семик плясать с девками в березовой роще… Есенину присущ этот стародавний, порожденный на берегах туманных тихих рек, в зеленом шуме лесов, в травяных просторах степей, этот певучий дар славянской души, мечтательной, беспечной, таинственно-взволнованной голосами природы… – вносит свою лепту в описание поэта Алексей Толстой.
– 1920 год. Осень. «Суд над имажинистами». Большой зал консерватории. Холодно и нетоплено, – рассказывает о своей первой встрече с поэтом, к слову, не менее роковой, чем у Дункан, Галина Бениславская. – Зал молодой, оживленный. Хохочут, спорят и переругиваются из-за мест (места ненумерованные, кто какое займет). Нас целая компания. Пришли потому, что сам Брюсов председатель. А я и Яна – еще и голос Шершеневича[47] послушать, очень нам нравился тогда его голос. Уселись в первом ряду. Но так как я опоздала и место, занятое для меня, захватили, добываю где-то стул и смело ставлю спереди слева, перед креслами первого ряда.
Наконец на эстраду выходят. Подсудимые садятся слева группой в пять человек. Шершеневич, Мариенгоф и еще кто-то.
Почти сразу же чувствую на себе чей-то любопытный, чуть лукавый взгляд. Вот ведь нахал какой, добро бы Шершеневич – у того хоть такая заслуга, как его голос. А этот мальчишка, поэтишка какой-нибудь. С возмущением сажусь вполоборота, говорю Яне: «Вот нахал какой».
Суд начинается. Выступают от разных групп: неоклассики, акмеисты, символисты – им же имя легион. Подсудимые переговариваются, что-то жуют, смеются. (Я на ухо Яне сообщила, что жуют кокаин; я тогда не знала, что его – нюхают или жуют.) В их группе Шершеневич, Мариенгоф,
Грузинов[48], Есенин и их «защитник» – Федор Жиц[49]. Слово предоставляется подсудимым. Кто и что говорил – не помню, даже скучно стало. Вдруг выходит тот самый мальчишка: короткая нараспашку оленья куртка, руки в карманах брюк, совершенно золотые волосы, как живые. Слегка откинув назад голову и стан, начинает читать.
Плюйся, ветер, охапками листьев,
Я такой же, как ты, хулиган.
Он весь стихия, озорная, непокорная, безудержная стихия, не только в стихах, а в каждом движении, отражающем движение стиха. Гибкий, буйный, как ветер, о котором он говорит, да нет, что ветер, ветру бы у Есенина призанять удали. Где он, где его стихи и где его буйная удаль – разве можно отделить. Все это слилось в безудержную стремительность, и захватывают, пожалуй, не так стихи, как эта стихийность.
Думается, это порыв ветра такой с дождем, когда капли не падают на землю и они не могут и даже не успевают упасть.
Или это упавшие желтые осенние листья, которые нетерпеливой рукой треплет ветер, и они не могут остановиться и кружатся в водовороте.
Или это пламенем костра играет ветер, и треплет, и рвет его в лохмотья, и беспощадно треплет самые лохмотья.
Или это рожь перед бурей, когда под вихрем она уже не пригибается к земле, а вот-вот, кажется, сорвется с корня и понесется неведомо куда.
Нет. Это Есенин читает «Плюйся, ветер, охапками листьев…». Но это не ураган, безобразно сокрушающий дерепья, дома и все, что попадается на пути. Нет. Это именно озорной, непокорный ветер, это стихия не ужасающая, а захватывающая. И в том, кто слушает, невольно просыпается та же стихия, и невольно хочется за ним повторять с той же удалью: «Я такой же, как ты, хулиган».
– Молодой человек был хорошо одет и изящен, – делится своим впечатлением от нового знакомства М. Мендельсон[50]. – Его русые, переходящие в золото волосы, его лицо, освещенное светом синих глаз, – все казалось знакомым. Это, конечно, был Есенин. На его лице не было и тени улыбки, а я почему-то ожидал иного – веселого лукавства.
– Он то и дело улыбался, – рассказывает о первом впечатлении от знакомства с Есениным А. К. Воронский. – Улыбка его была мягкая, блуждающая, неопределенная, рассеянная, «лунная».
Самыми яркими впечатлениями от встречи с Есениным было чтение им стихов, – пишет И. В. Евдокимов[51]. – Он тогда ни на кого не глядел, глаза устремлялись куда-то в сторону, свисала к груди голова, тряслись волосы непокорными вьюнами, а губы уставлялись детским капризным топничком. И как только раздавались первые строчки, будто запевал чуть неслаженный музыкальный инструмент, понемногу звуки вырастали, исчезала начальная хрипотца, и строфа за строфой лились жарко, хмельно, страстно… Я слушал лучших наших артистов, исполнявших стихи Есенина, но, конечно, никто из них не передавал даже примерно той внутренней и музыкальной силы, какая была в чтении самого поэта. Никто не умел извлекать из его стихов нужные интонации, никому так не пела та подспудная непередаваемая музыка, какую создавал Есенин, читая свои произведения. Чтец это был изумительный. И когда он читал, сразу понималось, что чтение для него самого есть внутреннее, глубоко важное дело.
Забывая о присутствующих, будто в комнате оставался только он один и его звеневшие стихи, Есенин громко, и жарко, и горько кому-то говорил о своих тягостных переживаниях, грозил, убеждал, спорил… Расходясь и расходясь, он жестикулировал, сдвигал на лоб шапку, на лице выступал тончайший пот, губы быстро-быстро шевелились…
Сергей Есенин, Анатолий Мариенгоф, Александр Кусиков, Вадим Шершеневич. Москва. 1919 г.
Глава 12. Берлинские встречи
Второй раз Н. В. Крандиевская-Толстая встретилась с С. Есениным уже в Берлине, когда повзрослевший поэт появляется перед ней в компании своей супруги.
На Есенине был смокинг, на затылке – цилиндр, в петлице – хризантема. И то, и другое, и третье, как будто бы безупречное, выглядело на нем по-маскарадному. Большая и великолепная Айседора Дункан, с театральным гримом на лице, шла рядом, волоча по асфальту парчовый подол.
Ветер вздымал лиловато-красные волосы на ее голове. Люди шарахались в сторону.
Заметьте, Наталья Васильевна называет маскарадным облик Есенина, что же до Дункан, она описывает ее как «большая и великолепная… с театральным гримом на лице». Не удивляйтесь, Крандиевская застает супружескую пару Дункан-Есениных не на простой прогулке. Сверхзнаменитая жена делает все возможное для того, чтобы познакомить общественность со своим мужем. Еще нет переводов ни на немецкий, ни на какой-нибудь другой язык, о Есенине знают лишь в эмигрантских кругах, и ее прямая обязанность – сделать все возможное, чтобы его запомнили, чтобы о нем заговорили, чтобы Есенин не считал себя всего лишь приложением к знаменитой супруге. Мужчины такого неравенства не прощают. Вот поэтому, вместо того чтобы гулять где-нибудь за городом, сидеть в уютном кафе на берегу искусственного пруда или бродить по музеям, она вынуждена, что называется, торговать лицом. Для этого и неудобный, не подходящий для прогулок по городу парчовый шлейф; представляете, в каком виде он будет к концу прогулки, если, как пишет Крандиевская, он волочился за Дункан?
Если бы Айседора была одна, если бы ей не нужно было привлекать внимание, она вполне могла бы удовлетвориться изящным платьем от Поля Пуаре[52] – дорого, да мило.