Шагов через шестьдесят повозки съехали с дороги и углубились в лес. Девушка озабоченно нахмурила лоб, но подобрала юбку и пошла по примятой траве. Конечно же, они хотели скрыться от погони, а как же иначе? Правда, дедушка всегда учил, что, когда враг дышит в затылок, первое правило – повозки бросить и пересесть на коней, ибо тут уж надо выбирать – либо добро, либо жизнь, ничего не попишешь. Дед Мадленки был самым мудрым человеком, которого она знала, и вряд ли он стал бы говорить зря.
Ветки рябины свешивались почти до самой земли, Мадленка отодвинула их и вышла на небольшую поляну. Заходящее солнце светило сквозь листву, а девушка смотрела, смотрела и боялась вдохнуть. Дятел сухо и звонко затрещал клювом по дереву – она не слышала его. Впрочем, если бы даже над ухом у Мадленки сейчас выстрелили из пушки, она бы и тогда, быть может, ничего не услышала.
Небольшая поляна была полна людей… но на ней никого не было. Не было, потому что все люди были мертвы, и солнечный свет не слепил их раскрытые остекленевшие глаза.
Мадленка хотела что-то сказать, но обнаружила, что только бесцельно двигает губами – голос покинул ее, горло выдавало какие-то сдавленные невнятные звуки. Она подошла ближе, желая удостовериться, что это – не сон, не бред. Но люди были там по-прежнему, и по-прежнему, неестественно изогнувшись всем телом, лежал ближе всех к ней возница Тадеуш с раскроенным надвое черепом, таращась на Мадленку своим единственным уцелевшим глазом. А другие? Боже, неужели эта растрепанная старуха, которой перерезали горло, – мать Евлалия? А волосы-то у нее, оказывается, были совсем седые… Вот и Урсула, и ни к чему теперь ее ужимки, вечно опущенные глаза, показное смирение – три раза проткнули Урсулу мечами, и на лице ее застыло выражение детского удивления. Мадленка судорожно всхлипнула, поднесла ладонь ко рту, удерживая готовый вырваться наружу стон. «Урсула, Урсула… А ведь я так обидела тебя тогда, ущипнула, посмеялась над тобой…» Ничего теперь не надо сестре Урсуле.
Ни повозок, ни лошадей, ни волов на поляне не оказалось. Следы указывали, что напавшие, свершив свое черное дело, разъехались в разные стороны, прихватив добычу. Рыдания душили Мадленку. Из-за трех сундуков с платьями да одного с деньгами, посудой и безделушками… и еще одного, где были вещи матери-настоятельницы… да каких-то коней…
– Господи! Господи, за что же?
Она и не заметила, как вновь обрела голос. Ее трясло. Ей подумалось, что надо позвать кого-нибудь на помощь, сказать, что здесь произошло, – и, не помня себя, девушка бросилась через кусты обратно на дорогу, золотившуюся в лучах заходящего солнца. Вдали, на приличном расстоянии, были видны какие-то всадники, и Мадленка бросилась за ними, крича. Но споткнулась и упала, а когда поднялась, всадники уже скрылись из виду.
Мадленка постояла на дороге с выражением крайнего отчаяния на лице, запыленная, окровавленная, грязная. Она ждала, что проедет еще кто-нибудь, всматривалась в оба конца дороги, тянула шею, но никого не видела. Багровое, как будто оно окунулось в кровь, солнце садилось за окоем, и Мадленка, сухо всхлипнув, побрела обратно, к тем, кто оставался на поляне под сенью вязов и рябин.
Мадленка перешагивала через тела, всматривалась в лица, закрывала глаза покойникам и складывала им руки на груди, как велит христианский обычай; некоторых приходилось переворачивать, и поначалу было боязно, а потом – уже не очень. Все те, с кем поутру она отправилась в путь, лежали здесь. И Збышек, слуга Соболевских, таскавший ей когда-то птенцов из гнезд, сам веселый и задорный, как воробышек, – плечо разрублено, рука почти отсечена от тела. И немногословный Болеслав из второй повозки. Силен он был, как бык, но смерть оказалась сильнее. Шестеро детей остались у Болеслава, страшно подумать, что с ними будет теперь. Ну да пан Соболевский – человек добрый, не оставит сирот своей заботой. Слеза скатилась по щеке Мадленки, и жестом, ставшим привычным, она закрыла преданному Болеславу глаза, уже не видевшие ее…
Перед последним телом Мадленка задержалась. По одежде она уже сообразила, что это не Михал, и все же боялась сглазить. То был Янек (так, кажется, его звали) – слуга настоятельницы. Изо рта у него стекали две ровные струйки крови, его, как и прочих, изрубили мечами, но Мадленка закрыла ему глаза с чувством, похожим на облегчение: теперь она точно знала, что Михала не убили, раз его нет среди погибших. Наверное, его увели, чтобы потребовать за него выкуп, и мысленно Мадленка воздала хвалу богу за то, что он пощадил хотя бы ее брата.
Всего было семнадцать убитых: мать Евлалия, сестра Урсула, четверо слуг Соболевских, трое возничих и восемь людей настоятельницы, не сумевших ее уберечь (большинство даже не успело обнажить свои мечи). Ноги не держали Мадленку, и она опустилась на траву; злодеяние, свидетелем коего ей довелось стать, оказалось выше ее сил.
– Езус-Мария… – прошептала девушка.
Мысли ее скакали и путались. То она вспоминала отцовское благословение, то почему-то беззаботную фразу Михала о пирогах с дроздами и то, как смешно он пощипывал свои редкие усики. Мысль о брате – «Михал… Я должна найти его» – придала ей мужества.
Она подняла голову и увидела на другом конце поляны огромный дуб, на который раньше не обратила внимания. что-то было в угрюмом и величавом дереве странное, но Мадленка, у которой до сих пор все плыло перед глазами, никак не могла сообразить, что же именно. Но вот пелена, застилавшая взор, на мгновение спала, и Мадленка сообразила: к дубу привязан человек.