Да плюнь ты на этого барчука! — вспыхнул Матвей. — Еще няньку к нему приставляешь…
— Как это плюнь? — возмутился дядя Вася. —Свой же! Потеряется — всю жизнь будет казниться.
Я остался у костра один. Подошли новые люди. Подбросили в огонь поленьев. Повели свои разговоры. Только я уже ничего не слышал. Я высматривал Леонида да выискивал для него самые крепкие, самые злые и обидные слова. Вот явится — я ему влеплю, в самую душу влеплю!
По время шло, а дружка моего все не было. Я терялся в догадках. В моих ушах звучал его голос, в памяти соединялось все, что урывками поведал он о себе. У отца рыбная торговля. Человек он скупой, грубый, обижает мать. Леонид поссорился с ним и никогда больше в семью не вернется. Уже успел хлебнуть нужды, и голода, и унижения. Чем так жить, лучше умереть за народ…
Наконец наступила минута, когда я понял — Леонид не придет. Нет, не явится — наш костер остудил его пыл…
— Как же так? — спросил я в горькой растерянности дядю Васю, когда отряд вернулся. — Еще и бой не начался, а он…
— Что ты, парень! Давно уже бой идет! Ты же видел, как солдат бился, как себя победил, — это что, не бой?.. А студент твой сдался, сломался, рухнул. Ведь бой‑то сперва в тебе самом. Главное — знать, за что дерешься…
Дядя Вася ушел в Смольный, понес лишнюю винтовку.
Все так же гремели грузовики и двигались вооруженные люди. Я смотрел на окна Смольного, и мне показалось, что свет в них стал еще тусклее. Что такое? Не погас бы совсем…
За спиной раздался цокот копыт, крики. Обернулся — катит извозчик. Сердце даже оборвалось: неужели дровяной купец вернулся? Может, и Керенский с ним?
Подняли ружья — остановили. Нет, не купец. Сидит в пролетке батюшка. Объясняет: умирает на Охте человек, хочет в грехах покаяться. Вызвали батюшку по телефону — вот он и едет.
— Ладно, езжай, толькой другой дорогой.
И опять пошли у огня разговоры. О жизни и о смерти, о совести и о правде…
Уже за полночь. И вот, словно ветер тронул деревья, совсем по–другому зашумела площадь. Наверно, что‑то случилось. Все ближе и ближе этот непонятный гул — и тревожный, и словно бы радостный.
А тут подбегает и дядя Вася.
— Братцы, новость‑то какая! Ленин уже там — в Смольном! Уже лично направляет дело…
Мы к нему: сам его видел? Какой он?
— Не видел. Только понял, ребята, наших сил утроилось!
И сразу дает команду:
— Стройся! — И ко мне: — Михаил, веди к себе на станцию. Берем под свое начало.
Здорово! Очень это мне по душе!
Идем. А мне каждый шаг — что пытка, хромаю даже.
Я же на босу ногу… Однако топаю впереди.
— Дядя Вася, заметил, какой свет в Смольном? Совсем замирает.
— Да, не ярко горит.
— А зачем, спрашивается, в соседний монастырь даем? Или вот в гимназию? Смотри, ночь на дворе, а они жгут вовсю, наверно, шушера там всякая собралась.
Дядя Вася сделал поворот, хотел заглянуть в гимназию, потом махнул рукой — время терять нельзя.
— Отключить их надо! — предлагаю я решительно. — Тогда и в Смольном загорится поярче.
— Дело говоришь! — одобряет Матвей. — И в монастыре горело как на балу.
— Так, так, —соглашается дядя Вася. — Еще что?
— Охрану надо поставить на разгрузку угля. Пока разгружаем, половину тащит себе улица.
— Тоже верно. Еще что?.. Давай, давай, Михаил…
Приходим на станцию. Вызываем дежурного. Дядя Вася показывает ему свой мандат, потом кивает на меня:
— Знакомы?
— А как же! Наш кочегар…
— Так вот, до особого распоряжения он тут у вас за главного. Понятно?
— Ясно.
— А пока, — продолжает дядя Вася, —будьте любезны, примите меры, чтобы монастырь и гимназию отключить. Без промедления. И чтобы в Смольном, где в настоящий момент находится сам товарищ Ленин, электричество светило как надо. Тоже ясно?
В груди у меня просто бухает: и боязно мне, и радуюсь…
Дядя Вася сам расставляет охрану, обещает прислать людей в подмогу и на прощанье говорит:
— Ты думай, Михаил, что там надо еще. Ты теперь всю жизнь думать обязан.
Первым делом я бросаюсь к себе в кочегарку, к своим товарищам. И здесь неожиданно вижу свои милые, желанные, такие разудобные сапоги, из которых торчат мягкие чистые портянки… Мама… Значит, не прокляла!
…Вечером 25 октября, договорившись с Матвеем, бегу «на минутку» к Смольному. Все окна ярко освещены. В правом крыле, где угадывается большой зал, празднично сияют люстры. Хорошо! Я знаю, что теперь этот свет надежный — меры приняты.
Потом я пробираюсь к своему костру. Он пылает, как и вчера. И, как вчера, вокруг стоят люди с винтовками, ждут приказа. Я всматриваюсь в лица — нет ли здесь дяди Васи?
Не видно. Говорят, главный бой идет сейчас у Зимнего. И мне становится ясно — дядя Вася, конечно, там…
Борис Лавренев
ВЫСТРЕЛ С НЕВЫ
23 октября 1917 года шел мелкий дождь. «Аврора» стояла у стенки Франко–русского завода. Место это было хорошо знакомо старому крейсеру. Это было место его рождения. С этих стапелей в 1900 году новорожденная «Аврора» под гром оркестра и салют, «в присутствии их императорских величеств», скользя по намыленным бревнам, сошла в черную невскую воду, чтобы начать свою долгую боевую жизнь с трагического похода царской эскадры к Цусимскому проливу.
По мостику, скучая, расхаживал вахтенный начальник. Направо медленно катилась ко взморью вспухшая поверхность реки серо–чугунного цвета, покрытая лихорадочной рябью дождя. Палево — омерзительно–грязный двор завода, закопченные здания цехов, черные переплеты стапельных перекрытий, размокшее от дождя унылое пространство, заваленное листами обшивки, плитами брони, бунтами заржавевшей рыжей проволоки, змеиными извивами тросов. Между этими хаотическими нагромождениями металла стояли гниющие красно–коричневые лужи, настоянные ржавчиной, как кровью.
Дождь поливал непромокаемый плащ вахтенного начальника, скатываясь по блестящей клеенке каплями тусклого серебра. Капли эти висели на измятых щеках мичмана, на его подстриженных усиках, на козырьке фуражки. Лицо мичмана было тоскливо–унылым и безнадежным, и со стороны могло показаться, что вся фигура вахтенного начальника истекает слезами безысходной тоски.
Так, собственно, и было. Вахтенный начальник смертельно скучал. С тех пор как стало ясно, что все рушится и адмиральские орлы никогда не осенят своими хищными крыльями мичманские плечи, мичман исполнял обязанности, изложенные в статьях Корабельного устава, с полным равнодушием, только потому, что эти статьи с детства въелись в него, как клещи в собачью шкуру. Он сам удивлялся порой, почему он выходит на вахту, когда вахта обратилась в ерунду. Неограниченная, почти самодержавная власть вахтенного начальника стала лишь раздражающим воспоминанием. От нее сохранилось только сомнительное удовольствие — записывать в вахтенный журнал скучные происшествия на корабле.
Такую вахту не стоило нести. Офицеры с наслаждением отказались бы, если бы не странное и необъяснимое поведение матросов. Нижние чины, внезапно превратившиеся в граждан и хозяев корабля, несли сейчас корабельную службу с небывалой доселе четкостью и вниманием. Матросы держались подчеркнуто подтянуто. Корабль убирался, как будто в ожидании адмиральского смотра. Часовые у денежного ящика и у трапа стояли как вкопанные. Эта матросская ретивость к службе, в то время как ее не требовал и не смел требовать командный состав, казалась офицерам непонятной и даже пугала их.
Вот и сейчас. Вахтенный начальник нагнулся над стойками левого обвеса мостика и лениво наблюдал разыгрывающуюся сцену. Шлепая по лужам, к мосткам, перекинутым со стенки на борт крейсера, шел человек в длинной кавалерийской шинели. Полы, намокшие и отяжелевшие, бились о сапоги, как мокрый бабий подол. На голове шедшего была защитная фуражка английского офицерского образца. Он взошел на мостки. Вахтенный начальник равнодушно наблюдал. С утра до ночи на крейсер шляется всякая шушера. Представители всяких там партий, демократы и социалисты, черт их пересчитает. Еще совсем недавно нога штатского не смела вступить на неприкосновенную палубу военного корабля. А теперь…
Ну и пусть ходит кто хочет. И чего ради часовой у мостков пререкается с этим типом? Мичман равнодушно, но с тайным злорадством наблюдал, как часовой преградил дорогу посетителю, как тот, горячась, говорил что‑то и как часовой, холодно осмотрев гостя с ног до головы, свистнул, вызывая дежурного. Такое соблюдение формальностей было ни к чему, но все же умаслило мятущееся сердце мичмана.
Подошедший дежурный взглянул в предъявленную посетителем бумагу и повел его за собой. Вахтенный начальник разочарованно зевнул и зашагал по мостику, морщась от дождевых капель.