Бюрократические дебри разрастались, отслеживались и упорядочивались. Возникло отделение, курирующее деятельность самих инквизиторов, возникли курьерская служба и архив с армией переписчиков, привлечены были талантливые эскулапы и бойцы, ученые и эксперты во всевозможных областях, от шифровальной науки до античной литературы. Некоторым из упомянутых экспертов еще несколько лет назад предстояло бы гореть заживо, однако девизом суда Конгрегации стало «по делам их», и теперь знахарь, излечивший головную боль движением рук, не бросался в костер тотчас же наравне с душегубом и злодеем. Правда, и не гулял в полном смысле свободно; однако, справедливости ради надо заметить, что мало кто особенно упирался, получив приглашение на службу. Пергаментные лицензии, выдаваемые служителям, сменили Знаки — медальоны, носимые на шее, помеченные личным порядковым номером и украшенные эмблемой академии, за руководством которой само собою закрепилось главенство в новой Конгрегации. Копия одной из сторон стальной бляхи выжигалась на плече, исключая проблемы, связанные с утерей или кражей Signum’а. Знаки за номерами со второго по пятый имели Сфорца, отец Бенедикт, Майнц и отец Альберт, Сигнума же «номер один» не существовало в природе — неким незримым и непостижимым образом номер первый был предоставлен Высшему Руководству. Остроты курсантов на тему того, как выглядит Иисус со Знаком поверх хитона, пресекались, но оставались неизменно живучими.
Для отслеживания финансовых перераспределений мало уже было усилий одного человека, посему к этому делу привлекли францисканцев, тут же обретших неблаговидное прозвище «церковных крыс» по причине данного ими обета бедности. Академия пережила уже шесть выпусков, пусть и не слишком многочисленных, и продолжала исправно действовать по сей день.
Большую часть этой громады по-прежнему удерживал на плечах Его Высокопреосвященство Гвидо Сфорца. Однако академия была целиком на попечительстве отца Бенедикта — он был главным ректором, вникающим во все вопросы, он был духовником курсантов, как нынешних, так и покинувших уже ее стены; отец Бенедикт был душой академии и не только. Отец Альберт, порекомендованный некогда Майнцем эксперт, занимался неведомо чем и где; о нем ничего не было известно даже Курту, который к своему первому рангу обладал еще и припиской по поводу «особых полномочий» и имел доступ к тайнам, о самом наличии которых большинство служителей даже не подозревали. В случае трений со светскими или церковными властями, в случае любых сложностей вмешивался все тот же отец Бенедикт, обросший связями, добрыми знакомствами и влиянием, и первый вопрос, занимающий умы, был о том, кто и как сумеет заменить его. Наверняка Совет позаботился об этом, но нарушение устоявшихся взаимоотношений всегда чревато проблемами; неизвестно, какие именно — но они будут. А второе, о чем невольно думалось в связи с не первым уже тяжелым недугом отца Бенедикта, это здравие синьора кардинала, утрата которого вообще может поставить всю жизнь Конгрегации с ног на голову. Сфорца, ровесник отца Бенедикта, отличался при том здоровьем более крепким, быть может, переданным ему по наследству, а возможно — попросту по причине более свободного отношения к жизни и неприятностям; беспринципные сукины дети, как частенько говаривал сам же он, живут долго и счастливо. Но одна из особых операций по задержанию опасного и сильного в своем деле чародея оставила Сфорцу с парализованной рукой, надсадила сердце, едва не отправив в тот же день на тот свет, и, в конце концов, годы все же брали свое, и до следующего, семьдесят шестого, лета он вполне мог не дожить. Об этом не говорили вслух, но не думать — не могли.
О неизбежном завтра не мог не думать и сам Сфорца — это было видно по его лицу, когда он попадался навстречу в коридорах академии; это отражалось во взгляде каждого, кто задумывался о грядущем хоть на миг. Или, мысленно уточнил Курт, увидя своего помощника под дверью больного, просто без умирающего в эти дни человека не мыслится уже собственная жизнь, а оттого кажется, что с его уходом рухнет Вселенная; так внезапно осиротевшему ребенку мнится, что и весь прочий мир теперь не может быть счастливо живущим. Курт же, как и прочие выпускники, сиротел уже во второй раз, и эта потеря воспринималась, наверное, еще тяжелее, чем первая.
Помощник, когда он приблизился и встал рядом, так же прислонясь к стене, к нему не обернулся и ничего не сказал, по-прежнему глядя в пол у своих ног. Говорить, собственно, было не о чем. Вопрос о состоянии болящего не имел смысла; свершись уже ожидаемое — и лицо Бруно было бы другим, да и подстерегал бы он свое начальство не здесь, а под дверью аудитории, где проходила лекция, а то и вовсе прервал бы ее. Судачить о том, кто именно сейчас уединился с отцом Бенедиктом, тоже не стоило: было около полудня, а стало быть, подле него нарочно вызванный в помощь академическому эскулапу лекарь, пытающийся какими-то неведомыми средствами продлить угасающую жизнь. Готов ли Бруно к поездке, ожидающей их тотчас после, быть может, последней беседы с духовником, Курт видел и так: редко надеваемую, а оттого новенькую рясу, в которой помощник показывался на людях в нечастые дни спокойной жизни, тот уже сменил на дорожную, претерпевшую не одну чистку и штопку, и не по-монашески тяжелые подкованные сапоги были тщательно надраены. Единственное, о чем можно было спросить — для чего помощник делает это столь фанатично всякий раз перед дорогой, когда уже спустя четверть часа начищенная кожа покрывается слоем пыли или грязи, однако сейчас это была не самая уместная тема для разговора.
Можно было сказать о том, что уезжать из академии сейчас не хочется больше, чем когда-либо прежде, и услышать в ответ те же самые слова. Можно было поделиться своими опасениями касательно того, что следующая встреча с наставником наверняка не состоится. Можно было, в конце концов, сказать все то же самое и самому отцу Бенедикту, откровенно наплевать на полученное указание, никуда не ехать и остаться здесь, рискуя обрести на свою голову строгий выговор, но зато получив возможность быть рядом, говорить еще не раз и, быть может, не два с тем, кто долгие годы был единственным настоящим отцом. Можно было. Ему спустили бы с рук и не такое. А еще его пример остался бы перед глазами курсантов, будущих следователей, которые вот так наглядно познали бы, что приказ начальства можно нарушить, старшему не подчиниться, требуемый порядок презреть — не ради дела, а по собственному произволению. Поэтому с помощником Курт не заговорил, оставшись стоять под дверью, глядя в стену напротив и припоминая все, что должен успеть сказать и спросить в предстоящем последнем разговоре.
***Несколько дней назад, академия святого Макария Иерусалимского.
С детства родные стены сегодня выглядели мрачнее обыкновенного и казались почти гнетущими. Верхний этаж походил на главную улицу небольшого города — прежде безмолвные каменные коридоры были заполонены ровным гулом голосов, напряженным, но тихим и осторожным, дабы отзвуки шума не просочились за створку одной из дверей. Эскулап, затребованный на помощь лекарю академии, сказал, что отцу Бенедикту требуется покой и тишина, что, собственно, и без его наставлений прекрасно осознавал каждый. С приписанным целителем Курт повстречался как-то на лестнице; тот прошел мимо, не обратив никакого внимания на зацепившего его локтем майстера инквизитора, едва не столкнувшись с господином помощником, и заботился, кажется, всего более о том, как донести себя до подножья ступеней, не расшибив при том вдребезги. С отцом Бенедиктом, как сообщили Курту те, кто мялся под дверью болящего, остался лекарь святого Макария, почти никого к нему не допускающий, и, судя по его виду, дело идет к тому, что вскоре допускать будут всех — уже к телу.
Стремящихся попасть к еще живому было немало; все, кого смогли достичь сведения о состоянии здоровья духовника, кто сумел вырваться из власти начальства или обстоятельств, прибыли, как и сам Курт, сюда. С кем-то он, пройдя к двери, поздоровался, кого-то видел впервые, однако в его сторону обернулись все до единого. Издали, от самой лестницы, донеслось чуть слышное «Гессе», и даже разговоры на мгновение стихли. Курт покривился, переглянувшись с помощником, и тот обреченно пожал плечами. Подобные сцены перестали уже быть редкостью, вот только наблюдались они прежде лишь в попутных трактирах и городах, куда его забрасывала начальственная воля — взгляды исподволь, шепот и поминание его имени, испуганное, порою уважительное или ненавидящее. Но чтобы здесь, в родной академии, среди своих… Внезапно свалившиеся на голову слава и известность за почти десять лет хоть и стали неотъемлемой частью собственной натуры, хоть, надо признаться, в работе порою и оказывались к месту, в прочем бытии все же вызывали раздражение. Однако, если подумать, на их месте и сам наверняка вел бы себя так же…