Мне было три года, и я выговаривала не все буквы. Понять что-то в моем лепете мог только очень заинтересованный, неравнодушный человек. К домашнему телефону всегда подходила я. Поэтому мне пришлось рано научиться общаться. Это была «проверка на вшивость», как выражалась мама. Если взрослый человек адекватно реагировал на голос ребенка, значит, он не был сволочью. Ну, или хотя бы не до конца сволочью.
– А мама дома? – спрашивали меня незнакомые голоса.
Я очень рано научилась врать. Мама стояла рядом и подсказывала мне вопросы.
– Кто ее спрашивает? – вежливо интересовалась я.
Если после этого давали отбой или недовольно требовали, чтобы я немедленно передала трубку взрослому, мама не имела дела с этим человеком. Если же со мной начинали разговаривать, спрашивать, как меня зовут, сколько мне лет и представлялись – мама давала человеку шанс на защиту.
Уже позже у меня появилась любимая игра – я брала телефонную трубку и по голосу пыталась догадаться, кто на том конце провода. Потом, когда эти люди появлялись у нас на пороге, я сравнивала свои фантазии, образ, который нарисовала в своем воображении, с реальным человеком. Почти никогда не угадывала. Голос очень обманчив. Бывает, что очень красивые голоса принадлежат жестоким людям, а обладатели неприятного тембра оказываются добрыми и искренними. И еще я рано поняла – если совсем плохо, очень тяжело, люди никогда не плачут, отвечают скупо, сдержанно. А если ерунда какая-то, яйца выеденного не стоит, то бьются в истерике. Мама, как правило, имела дело с теми, кто не плакал.
Да, почти все мамины клиенты становились ее друзьями. Она всех впускала в дом. У нее не было частного пространства – так ей было проще работать. Она верила в дружбу. Учитывая циничную профессию, жесткий характер и само время – не самое простое и благополучное, это можно было бы счесть идиотизмом или наивностью. Но мама не была ни идиоткой, ни наивной. У нее имелись собственные представления о том, как должно быть. И главное, что я запомнила: если закрыта дверь, всегда открыта форточка. Не бывает такого, что вообще ничего нельзя сделать. Можно не пытаться – так проще.
Еще она говорила, что прежде чем махать топором, его стоит хорошенько наточить. И еще одно – если ты думаешь, что все плохо, просто выйди и проветрись. Хотя нет. Чаще она говорила другое своим клиентам – если все плохо и выхода нет, стоит лечь спать. Или выпить. Шутка? Не знаю.
Однажды, мне было уже восемнадцать и я училась в институте, в очередной раз позвонил телефон.
– Маня! – воскликнул радостно мужской голос. – И где твоя мать? Скажи ей, что это я!
– Кто – я? – Память мне ничего не подсказывала. Голос был чужим, не знакомым.
– Мань! Ребенок! Ну ты даешь! Как же я соскучился! Столько лет прошло, а у вас все по-прежнему! Ты так же отвечаешь на звонки! С ума сойти! Сколько тебе сейчас лет? Дядя Лева! Это дядя Лева!
– Мамы нет, что ей передать? – спросила я, поскольку никакого дядю Леву не помнила.
– Господи, ну ты совершенно не изменилась! Такая же строгая! Передай маме, что я перезвоню. Просто хотел сказать спасибо. Да, я знаю, прошло много лет. Пятнадцать, наверное. Ты, наверное, совсем взрослая. Я еще позвоню. Постараюсь. Ребенок, а ты учишься?
– Да, в институте, на журналистике.
– Ну, Киселева! Ну, в своем репертуаре! Обречь ребенка на такую профессию! – Незнакомец захохотал. – Мань, скажи ей, что я ее люблю. И тебя люблю. Как же хорошо, что я тебя услышал. Знаешь, вот давно хотел позвонить и не решался. А теперь твой голос услышал – и мне не страшно. Я помню, как ты шепелявила – у тебя не было верхних зубов! Так смешно говорила! И две косички с бантиками! Скажи мне быстро – у вас все хорошо? Правда, хорошо? Ладно, мне пора. Только обязательно передай маме, что я звонил! Слышишь? Передай! Скажи, она рядом стоит? Наверняка. Как же я сразу не сообразил. Оля! Ольга! Киселева! Ты меня слышишь? Прости. Я очень виноват. Мань, дай ей трубку! Я же знаю, что она там! Я чувствую! Ольга! Это я, Лева!
Я не успела ничего сказать. Раздались короткие гудки. Мама стояла рядом. И кивком дала мне понять, что не подойдет к трубке. И я, как в детстве, не посмела ее ослушаться.
– Он умирает. Поэтому позвонил, – сказала мне она.
– Кто это? Почему ты с ним не поговорила? Он ведь так просил.
– Лева. Мой друг. Разве ты его не помнишь?
– Почему ты решила, что он умирает?
Мама пожала плечами. Она вообще не отвечает на вопросы, ответы на которые кажутся ей очевидными. То ли это цинизм, то ли интуиция, то ли мудрость, но она знает, что услышит в следующий момент. Чувствует людей, читает их мысли, знает, что нужно человеку, еще до того, как тот открыл рот. В детстве меня это завораживало. Я считала, что мама немножко колдунья.
– Главный мотив – деньги, – говорила она мне, проводив очередную безутешную клиентку, страдающую от того, что ее бросил муж, просто бьющуюся в конвульсиях и рассказывающую о том, как его любит.
– Нет! Это же любовь! – возражала я.
– Ага. Любовь. И трехкомнатная квартира, которую он может поделить. А еще дача. И скоро у него будет еще один ребенок, который станет на все это претендовать как наследник. Вот такая любовь.
– Ты ей поможешь?
– Нет. Неинтересно. Пусть пойдет, поработает. По сторонам посмотрит. Ей будет полезно.
– Но она предлагала такие деньги! Ты же говорила, что тебе нужен новый клиент!
– Она дура и не поумнеет, – отвечала мама.
Мама никогда не гналась за деньгами. Понять логику, по которой она соглашалась вести то или иное дело, было невозможно. Но она, эта логика, безусловно, была. Мама бралась защищать только тех, кто вел себя порядочно – в каком-то глобальном смысле слова. Она защищала тех, кому нужна была защита. Кто оказывался в настоящей беде. А от тех, кто с порога начинал врать, рыдать, обещать золотые горы, угрожать, отказывалась сразу.
– Для меня ты была героиней, – сказала я недавно маме.
– Нет, у меня тоже были ошибки, за которые я расплачивалась.
Мама всегда была и остается максималисткой. Для нее существует или черное, или белое. Ей проще хлопнуть дверью, чем аккуратно ее прикрыть. Наверное, поэтому я выросла совсем другой. Я иду на компромиссы, даже когда могу навредить себе. Я физически не могу дать сдачи. Мама всегда была прямой, как струна, непреклонной, несгибаемой, а я гибче, мягче. Но тоже могу хлопнуть дверью. Как говорят мои близкие: «Маша выдала Ольгу Ивановну». И я действительно долго точу топор, прежде чем махнуть с плеча.
* * *Мое детство было необычным. В доме всегда были люди. И я не знаю, как это – быть одной, не умею наслаждаться одиночеством. В моей маленькой комнате на полу всегда кто-то спал – тетя Люба, которую бил муж и обещал ее убить, а мама помогала ей разводиться. Тетя Вера, которую выписал из квартиры родной брат, поменяв замки, и ей попросту негде было жить. Мама возвращала ей права на квартиру.
Мама ходила по дому с телефонной трубкой – шнур был длинным и доходил даже до ванной. Вечером на кухне собирались люди – тетя Люба готовила, тетя Вера мыла посуду – оттирала содой чашки и тарелки. Иногда звонили в дверь, и я открывала, не спрашивая «кто там?». На пороге могла оказаться сумка с продуктами, а лифт уже ехал вниз, и я не знала, кто поставил ее нам на коврик. Или появлялся сумрачный мужчина, который передавал газету, сложенную свертком, и исчезал. «Маме передай», – говорил он мне, и я передавала. В тяжелые времена, когда у мамы не было клиентов (она шутила, что чувствует себя актрисой – то густо, то пусто) и нам не хватало даже на хлеб, на пороге всегда возникали то сумка, то деревянная коробка, набитая мандаринами, бананами, сигаретами, колбасой. Или появлялся мужчина с газеткой, и мама высыпала на стол купюры.
– Это за что? – спрашивала я.
Мама пожимала плечами и не отвечала. У нее никогда не было таксы или определенного гонорара. Иногда она работала вообще без вознаграждения: «Отдадите, когда сможете». И эти сумки, конверты, передачи через проводников поездов, посылки на почту, переводы из других городов были платой за ее работу. Мама смотрела на очередной ящик, который забрала с почты, и читала маленькую записочку, вложенную внутрь: «Поздравляем с Новым годом. Спасибо вам за все. Лена».
– А кто эта Лена? – спрашивала я, вытаскивая из коробки книжки, теплые сапоги, летний сарафан, куклу и комплект постельного белья.
– Лена? Ты разве не помнишь? Из Красноярска! Ну, Лена! У нее еще дочка – твоя ровесница. Я им помогла комнату в коммуналке отсудить. У нее муж умер, а свекровь… Ладно, не важно. Ты совсем маленькая была. Не помнишь? Она с тобой сидела, пока я по судам бегала. Сколько? Лет пять прошло? Значит, у нее все хорошо.
Наши соседи, а также любопытные старушки у подъезда маму не то чтобы побаивались, скорее, очень уважали. Бабули – баба Катя и баба Надя со второго и девятого этажей, наши местные постовые, которые докладывали маме, как я подвернула юбку по дороге в школу, чтобы сделать ее покороче, – становились глухими и немыми, если речь шла о моей маме.