Да и кто мог нарушить покой мирного, удаленного от дорог людских острова и его долин? Никто… Кроме тихих, боящихся всего на свете горяков, не видимых за густой листвой и уступами, неслышимых, но все видящих и все слышащих, запоминающих события странные, непонятные, грозные и пугающие, о которых можно из поколения в поколение рассказывать детям — о светловолосых, высоких и прекрасных ликами богах в сверкающих доспехах и расшитых жемчугом и янтарем одеяниях, о богинях, скачущих на тонконогих сказочных чудищах, не похожих ни на волов, ни на овец, о блистающих молниях в их руках… и о жестокости, беспощадности этих богов друг к другу, тоже непонятной, странной и грозной.
Чуть свет Ворон пришел в себя, долго разминал, растирал ступни. Сапоги сунул за ремень сзади, все равно разбухшие ноги в них не лезли, еле снял-то. Снова он был у самого начала тропы на Диктейскую гору. Но теперь без коня, покалеченный, босой, готовый отдать жизнь за глоток воды.
Встал. И закашлялся, дыхание сперло, сердце застыло в груди. Мочи идти наверх не было. Но он пошел— падая всем телом вперед, успевая выставлять ногу, удерживаться, и снова падать. Знал, стоит лечь, больше не встанет. До поворота первого тащился, обдирая руки о каменистый склон, ничего не видя пред собою, беспрестанно шепча будто молитву: «Надо! Надо!! Надо!!!».
За поворотом его ждала неожиданная встреча. Поодаль от тропы, пропоротый насквозь обломанной оливой, полувисел-полулежал жеребец, тот самый, что оскользнулся, оступился, упал сверху, чуть не погубив великую княгиню. Ворон вздрогнул, оторопь взяла его. Крепкое, лощеное, холеное когда-то тело коня было изъедено птицами и змеями, желтые кости торчали наружу, изгрызенная морда обнажала в страшном смертном оскале огромные зубы… Сколько же он пролежал тут? Ворон прислонился спиной к камню, прикрыл глаз. За два, даже три дня не могло б такого быть… Значит, он сам провалялся в беспамятстве невесть сколько. Колени от жуткой мысли подогнулись. Там никого нет, давно уже нет! Ему незачем идти туда, бесполезное дело, напрасное и глупое!
— Надо-о! — прорычал он сквозь зубы.
Оттолкнулся спиной, локтями. Побрел к останкам жеребца. Дополз до них, цепляясь за кусты. Преодолевая отвращение пнул ногой в гниющую плоть, еще раз, навалился всем телом, из последних сил… и еле успел ухватиться за полуоборванный ремень — костяк с кишащими в нем змеями соскользнул чуть ниже, завис в кустах. Но торба, что была приторочена к седлу, осталась в руке.
Вместе с нею Ворон скатился на тропу. Затих, прижимая к груди драгоценную находку. В торбе были баклажки с водой, вином, немного сушеных сладостей княгининых и снадобье, Скревино зелье. В торбе было его спасение. Ворон отпил из каждой баклажки по трети, сгрыз половину приторных сушеностей. Потом полил снадобьем рубец на голове, выдрал из-под брони кусок исподнего, смастерил повязку, концы связал на затылке. И снова провалился в беспробудный сон. Спал недолго, до полудня.
Проснулся посвежевшим и злым на себя — столько времени угробил. Сверху пекло. Но снимать доспех он не решился, мало ли что. Глотнул еще вина. И побрел наверх. Задыхаясь, обливаясь ручьями пота, скрежеща зубами от занудно-нестерпимой боли и изрыгая проклятия безумному и мстительному Крону. Шел он медленно, ноги слушались плохо. Падал и вставал снова. Шел, пока не наткнулся на первое мертвое тело, пока не рухнул на него, зацепившись ступней.
— Гады!
Смеркалось. Воспаленный глаз застило пеленой. И Ворон, не веря ему, ощупал убитого ладонями. Панциря, шлема, поножей и поручей на теле не было, пояса тоже, все поснимали, гады! Вой лежал посреди тропы и, видно, не одно копыто прошлось по нему. Вот так бы и он. Ворон, лежал бы легкой добычей для стервятников, голый и холодный, коли не сшибли б его с тропы добрым ударом меча. Кусты помогли, спасли, придержали малость… А лучше б сразу, чтоб не видеть всего этого! В трех метрах от первого воя лежали еще трое — рубленных-перерубленных. Ворон выругался вслух, затряс головой.