Впервые увидев Лео, я решила, что вижу мертвеца.
Волосы его были чернее черного, кожа — белее белого; ни у кого не видела я таких тонких и бледных рук. Скрещенные, они лежали на вздымающейся груди. Было в облике Лео что-то отталкивающее: тощий, безмолвный, и на лице — тень небытия. Словно посмертная маска, снятая с некоторым опозданием — когда последние черты живой личности бесследно истаяли. Я вгляделась в это лицо, содрогнулась и отвела взгляд.
А потом Лео открыл глаза, и я влюбилась в него без памяти.
Он сел, спустив ноги с чудовищных размеров дивана, улыбнулся мне и затем поднялся. По крайней мере, я полагаю, что проделал он именно это. Ибо увидела я тогда лишь глубину его темно-карих глаз и исходящее из них горячее неизбывное желание — желание, которое находило утоление где-то в глубине моего сердца.
Понимаю, какое у вас создается впечатление. Но я не школьница, дневника не веду, и прошло уже много лет с тех пор, как я теряла голову от безумной страсти. С некоторого времени я абсолютно уверена в своем душевном здоровье.
Но он открыл глаза, и я полюбила его с первого взгляда.
Затем Гарри меня представил.
— Дороти Эндикотт. На прошлой неделе она слышала в Детройте вашу игру и теперь мечтает с вами познакомиться. Дороти, это Лео Уинстон.
Лео слегка поклонился с высоты своего роста — точнее, склонил голову, не сводя с меня глаз. Не помню, что именно он сказал. «Очаровательно», «очень приятно» или «весьма рад познакомиться» — не важно. Он смотрел на меня.
Я повела себя глупо донельзя. Покраснела. Хихикнула. Ляпнула какую-то чушь насчет того, как восхитило меня его исполнение, затем повторила то же самое еще и еще раз.
Но одно я делала правильно. Смотрела на него и ответ. А Гарри объяснял, что мы случайно задержались допоздна и вовсе не собирались его беспокоить, просто дверь была открыта, и потому мы позволили себе войти. Кроме того, он хотел бы напомнить Лео об инструменте для завтрашнего концерта и о том, что продажа билетов, судя по последнему полуденному отчету, идет недурно. Ну а теперь ему пора бежать и позаботиться о хвалебных отзывах в завтрашних газетах, так что…
— Но вам-то некуда торопиться, верно, мисс Эндикотт?
Верно, согласилась я, совсем некуда. И вот Гарри удалился, словно добрый самаритянин, а я осталась побеседовать с Лео Уинстоном.
Не помню, о чем мы говорили. Это только в книгах люди могут воспроизвести продолжительную беседу verbatim.[1] (Да и была ли эта долгая беседа verbatim? Ведь только в книгах люди старательно соблюдают правила грамматики.)
И всё же я узнала, что раньше его звали, Лео Вайнштейн… что ему тридцать один год… не женат, любит сиамских кошечек… как-то сломал ногу, катаясь на лыжах в Саранаке… любит также коктейль «Манхэттен» из сухого вермута.
И буквально через секунду после того, как я рассказала ему всё о себе (то есть ничего не добавила к тому, что он прочел в моих глазах), он спросил, не желаю ли я познакомиться с мистером Стейнвеем.
Разумеется, сказала я, да, желаю, и мы прошли через раздвижные двери в другую комнату. Там и восседал мистер Стейнвей, весь черный, идеально отполированный и дружелюбно ухмыляющийся во все свои восемьдесят восемь зубов.
— Может, хотите послушать, как мистер Стейнвей сыграет что-нибудь для вас? — спросил Лео.
Я кивнула, ощущая тепло, далеко превосходящее воздействие двух «манхэттенов», принятых для храбрости, — тепло, вызванное его словами. Такого я не испытывала лет с тринадцати — с тех пор, как Билл Прентис, в которого я была влюблена, предложил мне посмотреть, как он прыгнет солдатиком с трамплина.
Тогда Лео сел на скамеечку и погладил мистера Стейнвея по ноге — совсем как я иногда поглаживаю Энгкор, мою сиамскую кошечку. И они мне играли. Сыграли «Аппассионату», berceuse[2]из «Жар-птицы», что-то очень странное из Прокофьева и несколько вещиц Сирила Скотта[3] Думаю, Лео хотелось показать свою разносторонность, но, возможно, идея принадлежала мистеру Стейнвею. Так или иначе, мне всё понравилось, и я это особо подчеркнула.
— Рад, что вы высоко оценили мистера Стейнвея, — сказал Лео. — Вам следует знать, что он весьма чувствителен, как и все в моей семье. Он со мной уже давно — почти одиннадцать лет. Когда я дебютировал в Карнеги-холле, мать сделала мне приятный сюрприз.
Лео встал. Он был совсем близко, так как перед berceuse я села на скамеечку рядом с ним, и теперь мне не составляло труда увидеть его глаза, когда черная верхняя губа закрыла зубы мистера Стейнвея.
— Отдохни немного, перед тем как тебя заберут, — сказал ему Лео.
— В чем дело? — спросила я. — Разве мистер Стейнвей болен?
— О нет, отнюдь, по-моему, он в прекрасной форме и звучит с воодушевлением. — Лео усмехнулся (как я могла принять его за мертвеца при таком накале жизненной энергии?) и повернулся ко мне лицом. — Вечером он едет в концертный зал, завтра нам с ним предстоит играть. Кстати, чуть не забыл… Мы будете там?
«Глупый мальчик», вот и всё, что я могла бы на это ответить, но удержалась. Хотя рядом с Лео сдерживать себя было нелегко. Особенно когда он вот так смотрел на меня. Глаза его излучали то же странное желание, а длинные изящные пальцы ласкали черную панель, как недавно ласкали клавиши и как могли бы легонько ласкать…
Надеюсь, я достаточно ясно выразилась?
Разумеется, следующим вечером я полностью раскрылась. После концерта мы вышли вчетвером Гарри с женой, Лео и я. А потом остались только мы с Лео — в его квартире, в полумраке свечей, в большой комнате, которая казалась голой и пустой без мистера Стейнвея, не сидящего на корточках на своем месте. Мы смотрели на звезды над Центральным Парком, затем смотрели на собственные отражения в зрачках друг друга, а что мы при этом говорили и делали — обсуждению не подлежит.
На следующий день, просмотрев рецензии, мы отправились в Парк на прогулку. Лео надо было ждать, пока мистера Стейнвея перевезут назад в квартиру, а в Парке было, как всегда, чудесно. Как, наверное, было для миллионов людей, которые хранят в своей памяти те мгновения, когда они майским днем гуляли в Центральном Парке и чувствовали, что он целиком принадлежит им — со всеми его деревьями, солнечным светом, отдаленным смехом, возникающим и пропадающим так же неуловимо, как ускоряется биение сердца в момент экстаза. Но…
— Я думаю, они уже едут, — произнес Лео, взглянув на часы, и поднялся со скамьи. — Мне нужно быть там, когда его привезут. У мистера Стейнвея габариты внушительные, но на самом деле он нежный и хрупкий.
— Тогда пойдем, — сказала я, взяв Лео за руку. Он нахмурился. Я еще не видела Лео хмурым, и мне казалось, что ему это не свойственно. — Пожалуй, тебе лучше не ходить, Дороти. Я хочу сказать, что сначала его медленно поднимут по ступенькам, а потом мне надо будет поработать. Не забудь, что у меня зарезервирован билет до Бостона на следующую пятницу, а это значит, что в течение всей недели нам с мистером Стейнвеем придется по четыре часа в день шлифовать программу. Мы будем исполнять фортепьянный концерт Равеля для левой руки с оркестром[4] а мистер Стейнвей от Равеля не в восторге. И кроме того, он уезжает в среду утром, так что у нас и в самом деле не слишком много времени.
— Неужели ты возьмешь этот рояль с собой в турне?
— Конечно. Куда я, туда и мистер Стейнвей. Я не пользуюсь другим инструментом с тех пор, как мама подарила мне этот. Иначе я чувствовал бы себя не в своей тарелке и уверен, что это разбило бы сердце мистера Стейнвея.
Сердце мистера Стейнвея.
Вот, значит, кто мой соперник. Я посмеялась, затем посмеялись мы оба, и Лео отправился работать, а я вернулась в свою квартиру, намереваясь поспать, а может, и помечтать…
Около пяти я ему позвонила. Никто не ответил. Я подождала полчаса, а потом схватила подвернувшийся под руку легкий розовый шарф и понеслась к его дому, словно летела на облаке.
Дверь, как обычно — поскольку на Мысе Доброй Надежды у матери Лео был в буквальном смысле «открытый дом», и Лео к этому привык, — не была заперта. И, естественно, я воспользовалась этим, что бы на цыпочках прокрасться внутрь и сделать Лео сюрприз. Он представлялся мне всецело поглощенным работой, оттачивающим исполнение. Но мистер Стейнвей молчал, и раздвижные двери в его комнату были закрыты. А в передней меня ждал сюрприз. Лео опять казался мертвецом. Он лежал на здоровенной кушетке, и в сгустившихся сумерках от него исходило бледное — осмелюсь сказать, фосфоресцирующее — сияние. Глаза его были закрыты, уши не слышали, лицо казалось мертвым и застывшим, пока я не наклонилась и не почувствовала на своих губах тепло его губ.