Я втянул носом новую порцию фенетиламина – природного амфетамина – и сразу почувствовал легкое головокружение. Мою голову заполнило раскаленное ур-пространство первичного деситтеровского космоса, готовое в любой момент совершить прыжок Пригожина в нормальный пространственно-временной континуум на второй пригожинский уровень сложности. Постгуманизм учил людей мыслить в категориях скачков и пароксизмов, в категориях структур, группирующихся вокруг неких уровней, имевших не поддающиеся адекватному описанию очертания. Впервые подобный подход предложил древний земной философ Илья Пригожин. Я начал воспринимать это учение все более непосредственно по мере того, как мое, сперва не слишком сильное, влечение к ослепительной Валерии Корстштадт нарастало и конденсировалось, пока не сколлапсировало в узловатый тугой клубок неистового желания; желания, которое даже самые сильные супрессанты не могли разрушить, а лишь слегка притупляли.
Валерия скользила по комнате. Тяжелые, украшенные драгоценными камнями, витые шнуры бахромы на ее юбке медленно извивались, словно сытые змеи. Она была красива безличной красотой обновленных; лицо ее покрывала искусная, возбуждающая и соблазнительная роспись. Сейчас я хотел ее больше всего на свете. И с самой первой нашей встречи, после первого мимолетного флирта, я знал, что между нами стоят только псы.
Уэллспринг тронул меня за плечо. Пока я стоял, восхищенно глядя на Валерию Корстштадт и изнывая от вожделения, он закончил свои философствования; его, аудитория рассосалась.
– Долго еще, сынок? – спросил он.
Вздрогнув, я автоматически взглянул на наручные часы:
– Осталось всего двадцать минут, Уэллспринг.
– Отлично, сынок. – За Уэллспрингом водилась слабость: он любил пользоваться старинными словечками вроде вот этого «сынок». – Когда псы уберутся, нынешний вечер будет принадлежать только тебе. Я тоже уйду, чтобы не затмевать час твоего торжества. Кроме того, меня ждет Матка. Ты принес с собой то, что ей причитается?
– Ваши пожелания исполнены в точности, – сказал я, отлепил от бедра пластырь, достал из-под него коробочку и передал ее Уэллспрингу.
Он ловко приподнял своими сильными пальцами тугую крышку, заглянул внутрь, помолчал секунду и, громко рассмеявшись, воскликнул:
– Боже! Какая красота!
Затем он резко убрал коробочку в сторону. Дар Матке заблистал в воздухе над нашими головами. То был искусственный самоцвет, размером с детский кулак, грани которого сверкали зеленью и золотом эндолитического лишайника. Драгоценный камень медленно опускался вниз, вращаясь и отбрасывая на наши лица маленькие цветные зайчики.
Он уже почти упал, как вдруг откуда-то возникший Кулагин подхватил его самыми кончиками растопыренных пальцев. Левый глаз Кулагина, искусственный имплант, блестел от возбуждения.
– Ейте Дзайбацу? – спросил он.
– Да, – ответил я. – Они синтезировали камень. Но сам эндолитический лишайник – моя интеллектуальная собственность. – Я краешком глаза отметил, что вокруг нас уже успела собраться группка зевак, и добавил, повысив голос: – Наш хозяин – истинный ценитель подобных вещей.
– Только с финансовой точки зрения. – Кулагин говорил спокойно, но очень умело подчеркивал тоном важность своих слов. – Теперь я понимаю, почему ты запатентовал процесс на свое имя. Поразительное достижение. Ни один Инвестор не сможет противостоять непреодолимо влекущей к себе силе ожившего камня. Не так ли, друзья? Недалек тот день, когда посвящаемый сегодня новый член нашей лиги будет очень богатым человеком.
При этих словах я быстро взглянул на Уэллспринга, но тот сперва незаметно для остальных приложил палец к губам, а потом громко продолжил:
– И это богатство поможет ему превратить Марс в цветущий сад. Ему и нам. Отныне мы не будем зависеть от чужих прихотей при финансировании нашего проекта. Друзья! Всем нам предстоит пожинать плоды великих достижений Ландау, его новых открытии в области генетики. – Уэллспринг взял самоцвет и спрятал его в коробочку. – Сегодня я буду иметь честь преподнести эту драгоценность в дар Матке. Это для меня даже двойная честь, поскольку есть и моя заслуга в том, что творец этого чуда сегодня с нами!
Он неожиданно рванулся по направлению к выходу; его мощные ноги мелькнули над нашими головами. Вылетая в дверь, Уэллспринг на прощание крикнул:
– Прощай, сынок! И пусть ни один пес отныне никогда не переступит твоего порога!
С уходом Уэллспринга потянулись к выходу те гости, что не входили в Полиуглеродную лигу. Около дверей образовалась толкучка, почти свалка из сплетничающих людей и суетливо подающих им головные уборы роботов. Когда удалился последний из доброжелателей, лига сразу притихла.
Кулагин провел меня в дальний угол своей студии, где члены лиги уже выстроились в два ряда, вооружившись краской и серпантином. Некий запашок застарелой тлеющей вражды и надежды на грядущее отмщение придавал особый, острый привкус предстоявшему увеселению. Я тоже взял пару баллончиков краски с подноса у подскочившего ко мне шустрого кулагинского робота.
Время мое подошло вплотную. Два долгих года я строил планы, которые позволили бы мне присоединиться к Полиуглеродной лиге. Они были мне нужны. Я чувствовал, они тоже во мне нуждались. Я устал от окружавшей меня подозрительности, устал от натянутой вежливости. Устал жить под стеклянным колпаком, под вечным надзором неусыпных псов. Жесткие рамки режима, которому приходилось подчиняться, теперь рухнули. Слишком внезапно, слишком болезненно. Меня вдруг начало трясти, и я никак не мог унять эту непроизвольную дрожь.
Псы вели себя как ни в чем не бывало, продолжая до самой последней секунды упорно записывать все, что творилось вокруг. Вдруг сборище хором начало скандировать цифры обратного отсчета. Точно при счете ноль оба пса развернулись и направились к дверям. И были встречены настоящим шквалом краски и спутывающихся на лету, прилипающих друг к другу лент серпантина. Секундой раньше псы свирепо набросились бы на своих мучителей и беспощадно с ними расправились. Но не сейчас. Сейчас старая их программа кончилась, и до тех пор, пока не загрузят новую, псы будут почти беспомощны, представляя собой неодушевленную, безответную мишень. С каждым удачным попаданием члены лиги разражались диким хохотом и воплями восторга. Они не знали жалости; прошла почти минута, прежде чем униженные и оскорбленные, полуослепшие от краски и обрывков липкой бумаги псы смогли кое-как, хромая и пошатываясь, добраться до выхода.
Массовая истерия подняла и меня на своей мутной волне. Торжествующие вопли сами собой рвались сквозь стиснутые зубы. Меня пришлось силой удерживать от намерения броситься за псами наружу, чтобы и там продолжить сладостную расправу. Крепкие руки втащили меня обратно в комнату, я повернулся лицом к моим новым друзьям. По моей коже пробежали мурашки, настолько меня потрясло кровожадное выражение, застывшее на десятках лиц. С этих лиц будто содрали кожу. Бешеные глаза, глядевшие на меня из глубины кровоточащих кусков мяса...
Меня подхватили на руки и стали передавать по кругу, от одного к другому. Даже те из них, с кем я был знаком, сейчас казались мне абсолютно чужими. Их руки рвали с меня одежду; напоследок отняли даже компьютерный браслет. Наконец, совершенно голый, я очутился посреди комнаты.
Я стоял в кругу чужаков и дрожал крупной дрожью. Ко мне приблизился Кулагин. На его лице застыло жесткое, неприступное выражение, маска. Он священнодействовал. В руках он держал охапку черной материи. Когда он одним движением накинул ее мне на голову, я понял, что это капюшон. Он наклонился к моему уху и жарко прошептал:
– Теперь ты отправишься далеко, друг.
Затем Кулагин поправил на мне капюшон и затянул завязки. Материя оказалась чем-то пропитанной: я почувствовал резкий неприятный запах. Руки и ноги стало покалывать. Вскоре они совершенно онемели; по телу постепенно разливалось тяжелое тягучее тепло. Я почти перестал слышать посторонние звуки, почти перестал ощущать пол под ногами. Потом я потерял равновесие и внезапно упал, проваливаясь в бесконечность.
Не могу сказать, открыты были мои глаза или нет, – не знаю. Но я видел. Из глубины тумана, который нельзя описать словами, мне навстречу рвались вспышки холодного, пронзительно яркого света. То была Ночь Великого Катализа, стылая пустота, всегда таящаяся по ту сторону уютной домашней теплоты нашего сознания, пустота безбрежная и безжалостная, пустота более пустая, чем сама смерть.
Обнаженный, я плыл в этом космосе, плыл неизвестно куда; холод был невыносим, я ощущал, как его медленный яд постепенно завладевает каждой мельчайшей клеточкой моего тела. Я ощущал, как бледное слабое тепло, сущность моей жизни, аура, покидает меня, источаясь переливающейся плазмой полярного сияния с кончиков моих бесчувственных пальцев. Я продолжал падать; последние жалкие остатки тепла слабыми толчками уходили из меня, бесследно пропадая во всепожирающей бездне космоса. Тело мое побелело, сделалось жестким, покрылось изморозью, проступившей на коже из каждой поры. Меня охватил беспредельный ужас, ощущение того, что я никогда не умру, а буду вечно падать и падать в эту жуткую непознаваемую бездну, что разум мой будет съеживаться от страшного холода, пока не превратится в одну-единственную, насквозь промороженную спору, не содержащую ничего, кроме страха и одиночества.