В тот день эстеты много шутили по поводу вынужденной своей робинзонады, ели то, что было впрок заготовлено роботами, по требованию Обнорского переизбрали председателя. Им стал первый почитатель светомузыкальных композиций "первого гения вселенной" тоже композитор и поэт Борис Каменский.
А Ермаков и легкий на подъем Леня отправились искать роботов. Они обошли замок и сразу же наткнулись на следы, ясно видные на щебеночной тропе. Роботы шли, как видно, в затылок друг другу, может быть, даже держась друг за друга, поскольку двигались след в след, колея в колею. Миновав живописную, поросшую редким лесом долину, след снова повел в гору. Сюда никто из поселенцев еще не забирался, и Ермаков остановился полюбоваться окрестностями. Замок на вершине дальней горы выделялся зубчатым гребнем на фоне, как всегда, белесого неба. Внизу зеркально блестели речка и озеро у запруды. В долине можно было разглядеть кое-где пасущихся единорогов — миролюбивых местных животных, похожих на земных оленей.
— Может, роботы решили найти для нас другие, более живописные места? — предположил Леня.
— Не похоже. Для этого они могли воспользоваться другими, менее жестокими средствами.
— Жестокими?
— Да, Леня, ты даже не представляешь, чем все это грозит. И никто, кажется, не представляет. Даже председатель не пошел с нами, даже он не понимает, что завтра-послезавтра поэтам и композиторам придется оторваться от своих грез, чтобы не умереть с голоду. Ведь никто из нас не умеет добывать себе пищу, даже готовить уже добытое.
— А вы их научите. Вы же все умеете.
— Все уметь невозможно, Леня. И мне тоже предстоит многому учиться…
Он сам ужаснулся перспективе, вдруг открывшейся ему. Если роботов не удастся найти и вернуть, то поселенцам предстоит пересмотреть свои воззрения и значительную часть времени посвятить добыванию хлеба насущного. А это стресс, который кое-кому не удастся перенести. Конечно, Земля не оставит в беде, пришлет новых роботов, но сколько на это понадобится времени!
И вдруг они увидели неподалеку огненный шар. Небольшой, размером с голову, он приплясывал на тропе как раз в той стороне, куда им надо было идти. Они направились к нему, чтобы поближе рассмотреть это чудо местной природы, но шар не подпустил их близко, покатился, запрыгал по камням, все время держась на почтительном расстоянии. Наверху, когда они забрались совсем уж высоко в горы, шар вдруг подпрыгнул и исчез за поворотом скалы. Застучали, посыпались камни, то ли крик, то ли стон разнесся в воздухе, заставив сжаться сердце, и где-то далеко-далеко что-то ухнуло, разорвалось. Минуту в горах металось эхо, и все стихло.
Ермаков велел Лене поотстать, а сам медленно пошел вперед. И только потому, что шел осторожно, он своевременно заметил обрыв. Будто обрубленная, скала обрывалась в пропасть. Он лег на камень, подполз к краю и увидел то, от чего у него захолодело сердце: внизу, разбросанные по камням, изломанные и ужасные в своей изломанности, темнели разбитые тела. Стало ясно, что роботы шли ночью, повинуясь какой-то своей потребности, и не заметили пропасти.
Целый день они осматривали останки роботов, пытаясь вернуть к жизни хоть одного. Все было напрасно: высота падения была слишком большой, а скалы слишком острые — от иных роботов ничего нельзя было взять и на запчасти. Даже блоки управления, упрятанные в крепчайшие пластиковые панцири, и те в большинстве были разбиты вдребезги, словно их специально кто-то ломал и корежил.
Здесь же и заночевали, в прогретой солнцем нише под скалой. На этой удивительной планете можно было не опасаться ни ночных холодов — таким теплым был климат, ни хищных зверей, поскольку они отсутствовали. Однако Ермаков не стал испытывать судьбу, разжег костер, чем привел Леню в неописуемый восторг. Как дикарь, никогда не видевший открытого огня, Леня безбоязненно тянул к нему руки, обжигался, кашлял в дыму, но не отходил.
— Теперь мы будем жить как первобытные люди, — радовался он.
— Ты считаешь, это хорошо?
— А чего? Сами себе хозяева — что хотим, то и делаем.
— Что же именно? — удивился Ермаков такому неожиданному повороту мысли.
— А все.
— Разве роботы тебе мешали?
— Не мешали, но… — поморщился Леня. — Я не знаю…
— Боюсь, что теперь действительно все придется делать самим. Но ведь тогда не останется времени для создания произведений искусства.
— Останется, — уверенно заявил Леня. И добавил, подумав: — Может, даже и лучше будет.
Леня еще не понимал, что хотел выразить. Но обостренным чутьем подростка он чувствовал то главное, о чем Ермаков в последнее время задумывался все чаще. Эстеты говорили, что он не понимает искусства, но Ермаков был уверен в обратном. Конечно, ему было не под силу изощренным и красивым слогом выразить многогранность светомузыкальной гаммы, не мог он вызывать в себе состояние экстаза, когда смотрел на объемные картины. Но он осмеливался задавать вопрос, который, как видно, и в голову никому не приходил: зачем эти восторги и экстазы? "Искусство будит высокие порывы, развивает воображение и этим повышает творческий потенциал человека, говорил Обнорский. — Высокое искусство — родной брат науки, а наука основная производительная сила общества, она может…" Дальше в этой тираде Обнорского обычно шло долгое перечисление того, что может наука. Получалось более чем убедительно, и Ермаков, слыша это, не раз ругал себя бездарью и неучем, и надолго запирался в своем углу, и отходил сердцем среди послушных его рукам материалов и предметов.
Но однажды до него дошло, что наука, о которой говорит Обнорский, делающая все для человека, вроде как стремится подменить собой человека. "Можно многое знать и ничего не уметь. Человек велик не столько знаниями, сколько умением все делать" — вот смысл антитезы, сформулированной Ермаковым. Антитезы, о которой он никому не говорил, чтобы не вызвать очередного каскада насмешек. Ему казалось странным и ненужным добывание эмоций из ничего и ни для чего, как это делали эстеты. "Для землян, — не раз слышал он утверждения, — для всей космической культуры", но Ермакову не верилось, что отвлеченно-эстетические упражнения на далекой планете могут кому-то понадобиться на Земле. Тут, по мнению Ермакова, был какой-то самообман, заблуждение.
И еще в последнее время все чаще думалось ему о глубокой истории земной культуры, ее первоисточниках. Тысячелетия культуре предшествовал труд. Он, собственно, и был культурой. Недаром же говорили: культура земледелия, культура животноводства. Народ, умевший лучше пахать и сеять, считался народом более высокой культуры. И все, что бы ни делал человек, рисовал узоры на глиняных горшках, ткал красочные орнаменты, пел песни или создавал сложные обряды — все это было нужно для дела. Человек труда создавал культуру, и только он. А потом понятие «культура» почему-то оторвалось от труда. Появились люди, занимающиеся только культурой… Может быть, с того времени и начался трагический разрыв единой ткани жизни. Люди, занимающиеся исключительно культурой, стали навязывать людям труда свои взгляды на труд и отдых, на добро и зло, на любовь и ненависть. Простой труд, когда человек многое мог делать своими руками, обесценивался. Появилась мечта свалить его на плечи роботов. Но можно ли, нужно ли было лишать человека способности и желания быть творцом?
Вырастил хлеб — ты творец, сотворил из ничего нечто.
Сшил сапоги — ты творец, создал из ничего нечто.
Выплавил металл, создал машину — ты творец.
Создавалось из ничего что-то.
Подмену не заметили или не захотели заметить, поскольку машины к тому времени все больше заменяли человека. А когда самотворящиеся и саморазвивающиеся роботы и вовсе освободили человека от труда, искусство все больше начало превращаться в творца отвлеченностей, творить, так сказать, из ничего ничто.
Самое главное, делавшее человека человеком, дававшее ему высшую радость и удовлетворение, отдавалось роботам. Человек из творца превращался в потребителя…
Ермаков пришел к этим мыслям уже здесь, живя в Городе искусств, наблюдая, как взрослые и умные люди занимаются несерьезным, по его мнению, делом, убеждают друг друга в несуществующем. Ему не раз приходило в голову сделать что-нибудь с роботами, чтобы они хоть чуточку ограничили свою услужливость, дали возможность людям почувствовать себя способными на большее, нежели абстрактное ликование. Теперь он был доволен тем, что никому не говорил об этих своих мыслях. Иначе в случившемся обвинили бы его.
Они с Леней проговорили у костра всю ночь. Многое Ермаков понял тогда по-новому. И хоть почти не спал, был утром свеж и бодр, как бывает свеж и бодр человек, переживший высший подъем духа, от которого не устают. Утром у него был уже продуман план действий, программа спасения людей.