– И я тоже не буду. Не хочу, – твердо и четко бросила Елена Юрьевна, повернула лицо к окну, смотрела на полоску сгущающейся сини между шторами.
Скорее всего, да нет – естественно, что Наталья сейчас пожмет плечами, раздраженно цокнет языком. Не понимает она, мол, этих старушечьих капризов… Ну пусть, пусть. Все останется ей, все ведь это теперь ее, а она, Елена Юрьевна, точнее – то, что от нее осталось еще, – лишний, никому не нужный предмет, требующий пока ухода и внимания, и хочется его выбросить прочь, чтоб не мешался, не раздражал. Что ж, понятно… И старуху тянуло выкрикнуть в отчаянии: «Ну куда мне деться?! Скажи!» И хотелось просить племянницу потерпеть, дать умереть в своем углу… Вот тогда пусть и отдыхает, хозяйничает, распоряжается всем.
Потекли одна за другой частые слезы. Долго блуждали по бороздам морщин и наконец, добравшись до подбородка, капали на старый, но крепкий, толстый халат. Он помнил ее другой, этот халат, совсем другой, да и сама она помнила себя сильной, здоровой и в сорок пять лет сводящей мужчин с ума, недоступной, обворожительной. Совсем недавно было. Пятидесятилетие, шестидесятилетие, кажется, намного дальше, чем она сорокалетняя… А теперь как?.. Каждое утро приносит с собой горечь и темную перспективу нового пустого и холодного дня. Сколько еще впереди таких дней? Отравленных, никому не нужных, сулящих только боль и напрасное ожидание конца-избавления…
Елена Юрьевна попыталась остановить слезы, от этого они побежали сильнее. Рванулось из изорванной, забитой горькой таблеточной слизью груди рыдание. Старуха одной рукой схватилась за лицо, сжала губы и нос, другой тянула из кармана платок.
Выскочила из кухни племянница.
– Что с вами, Елена Юрьевна? Тетя Лена… Воды дать? – испуганно спрашивала девушка, стоя в шаге от тетки.
– У… уйди… Сейчас прой… пройдет, – задыхаясь, сквозь слезы, хрипло выдыхала Елена Юрьевна. – Уйди… Успокоюсь.
Наталья повернулась, пошла на кухню. Принесла чашку с водой. Старуха, трясясь, выбивала из пузырька маленькую стопочку по капле корвалол.
– Не надо, теть Лена, вам волноваться нельзя. Что случилось? Я что-нибудь не так? – Наталья присела перед нею на корточки, смотрела своими блестящими, красивыми глазами, готовая выслушать от старухи упреки и оскорбления, готовая к ним как к неизбежному составляющему ее обязанностей. Ведь старухе нельзя без упреков и обидных слов – обидно, что вокруг продолжается молодая, веселая жизнь, но она не ее теперь, она против нее. Она, как сильный птенец, – выпихивает ослабевшего из гнезда.
– Торшер, может, зажечь? Что вы впотьмах…
– Иди, Наталья, там… почитай посиди.
Оставшись одна, старуха отвалилась на мягкую спинку дивана, несколько минут сидела, глубоко дыша, закрыв измученные глаза. Лекарство подействовало, стало легче. Она немного успокоилась. Сердце, затрепетавшее было, когда рвалось рыдание, теперь снова билось ровнее, не толкалось к горлу, не падало в мертвую бездну, сжавшись от боли. Оно билось удар за ударом, стучало немного хрипло, как маятник в старых, давно не чищенных часах. С каждым ударом цепь с грузиком на конце опускается ниже, ниже; кажется, что цепь бесконечна, что грузик будет вечно опускаться и не достигнет упора. Все устало, всему хочется отдыха, а его нет, и жизнь теперь – наказание, каждый новый день словно пытка. Остается ждать, сидя на диване, тупо глядя в темноту, ждать. Проклинать себя, очередной рассвет, сильных, молодых, распускающихся, как большие цветы, людей.
Старуха поползла взглядом по комнате, надеясь найти что-нибудь, чем можно отвлечься, убить хотя бы несколько невыносимо тягостных минут.
– Наталья.
Племянница вышла из кухни.
– Подай мне ящик тот вон, белый… с карточками.
– Какой же он белый, – робко не согласилась девушка, поднимая стоящий под стеллажом металлический ящик, – скорей, коричневый…
Эмаль на ящике когда-то была белой и яркой. Елена Юрьевна хорошо помнила, как красила его белой краской. Помнила этот ящик и новеньким, разноцветным, веселым, – отец однажды принес его, он был полон халвы. Большой куб вкусной, душистой, жирной халвы… Потом ящик приспособили под муку, потом в нем держали клубки шерстяных ниток, еще позже и теперь – хранились фотографии. Постепенно разноцветная раскраска отшелушивалась, появилась чернота изъеденной временем жести, и Елена Юрьевна решила покрасить его. Вот и эта краска, хоть пока держится, но потемнела; теперь лишь по памяти можно видеть его белым, для постороннего человека он коричневый, потемневший, неотмываемо пыльный…
Елена Юрьевна приняла ящик, поставила себе на колени. Наталья стояла рядом, ожидая чего-то. Хотела, наверное, услышать «спасибо» или исполнить еще какую-нибудь просьбу. Или что?.. Нет, Елена Юрьевна не могла благодарить, она все больше и больше, и непонятно даже за что именно, злилась на племянницу, ее присутствие раздражало… Постепенно на протяжении этих двух месяцев все хуже и тяжелее. Сначала, когда Елена Юрьевна списалась с матерью Натальи, своей настоящей племянницей, дочерью младшей, несколько лет назад умершей сестры, когда начались переговоры о том, чтобы девушка переехала к ней, казалось, что все будет хорошо, что появится необходимый уход, забота, общение, такие нужные в старости одинокому человеку. И Наталья вроде бы исполнительная, внимательная, а на самом деле – невыносимо. Невыносимо само соседство молодой, красивой своей молодостью, полной сил девушки и отжившего, ждущего смерти…
Она взглянула на племянницу, их глаза встретились, и Наталья поняла, быстро ушла на кухню. Чем она там занимается, не интересовало старуху, – может, читает, а может быть, готовит отраву, чтобы убить ее. Это бы было самое правильное, самое нужное им обеим… В самом деле: что дальше? Зачем дальше?.. Открыла крышку, сняла лежащие сверху свернутые грамоты, полуистлевшие, закрученные в трубку давнишние займы, пачку особо дорогих писем. Положила на диван. Дальше – фотографии. Осыпающиеся, побуревшие, истрескавшиеся – сороковых, пятидесятых, шестидесятых годов; семидесятых, восьмидесятых – более свежие, некоторые как совсем новенькие. А последнего десятка лет – ни одной. Да и не надо. Только расстраиваться, морщась, сравнивать с другими… И много-много, и все почти в хорошем состоянии – из детства и даже тех времен, когда Елены Юрьевны на свете не было. Портреты давным-давно умерших людей, одетых в музейные ныне платья, сюртуки, шубы. Отец, в военной форме, с закрученными в стрелку усами, поручик на этом снимке; мать – молодая, светлая женщина с прекрасными, притягивающими глазами. Это в пятнадцатом году, мать тогда была сестрой милосердия, через несколько месяцев она познакомится с раненым офицером Масленниковым, они полюбят друг друга, поженятся, а в марте семнадцатого родится Лена. Елена Юрьевна…
Удивительно, но она помнит дословно рассказы матери, имена не только родственников, но и знакомых родителей, многих из которых в жизни никогда не видела, не знала. И сейчас, перебирая фотокарточки, она сразу узнавала на них всех изображенных, будто у нее в памяти сфотографированы те минуты, когда мать холодными, длинными вечерами так же перебирала их и рассказывала о каждом.
Незаметно стало совсем темно. И старуха, словно проснувшись, вдруг поняла: она не видит, что на той карточке, которую держит сейчас в руке. Но память, секунду назад находясь за рамками сознания настоящего, лучше, чем яркий свет, освещала ей… Елене Юрьевне стало страшно. Скорее нашарила кнопку, включила стоящий возле дивана торшер.
– Наталья, который час?
– Гм… Начало пятого, – торопливо проглотив недожеванный кусок, ответила племянница.
Елена Юрьевна поморщилась, посмотрела на окно. Полоска между шторами сделалась черно-синей. Вот и вечер. Бесконечный декабрьский вечер. Как и тогда… Они сидели в этой же комнате, на этом же диване. Было зябко, мать закутала дочерей и себя в толстый плед и перебирала фотографии. В основном эти же самые фотографии. И мама подолгу рассказывала о каждой целую историю. О своих родных, о родных отца, о друзьях, об однокашниках. И в такой же вечер отец принес завернутый в тряпку жестяной ящик с халвой. «Еще та, – похвалился он. – Наша!» Каким-то чудом добытая… Под промасленной бумагой – темно-серая, твердая масса, пропитанная клейкой жарой, расплавленным солнцем… Ели ее, прогоркло-сладкую, с черным, похожим на глину, хлебом запивали теплой водой…
– Елена Юрь… – Племянница кашлянула, поправилась: – Тетя Лена… Сегодня в театре Акимова «Зойкина квартира» идет. Гм-м… вы не будете против, если я сбегаю?
Старуха перевернула фотокарточку изображением вниз; она испугалась неожиданному появлению перед ней человека, нарушившего воспоминания. Несколько секунд смотрела на Наталью, не понимая, что нужно ей. Наконец очнулась, кивнула утвердительно и в то же время с укором.
– Иди, иди погуляй.
– Я не гулять, я в театр…