Суббота, 5 февраля 1921 года Футбольный матч в целом прошел «очень славно» [49] . Перед игрой мы все ужасно волновались, болтались по колледжу небольшими трясущимися группками и, чтобы не унывать, рассказывали друг другу похабные анекдоты. Игра с первых же минут пошла очень быстро. Меня, как бывает, когда снится, что со всех ног бежишь за поездом, вдруг охватила какая-то вялость. Должно быть, перетренировался. Играл плохо, то и дело упускал мяч. Проиграли 1–2. Хейл, Стретфилд и Бутби играли хорошо. После матча съели с Мэллоувеном по огромному бутерброду, напились чаю и весь вечер без дела провалялись на кровати.
Понедельник, 7 февраля 1921 года Бездельничал. Занял фунт у Бивена. Пригласил на чай Джона Вудворда, рассказал Кэрью, как пишется роман, и написал традиционное «воскресное письмо».
Пятница, 11 февраля 1921 года Чем больше я узнаю Лансинг, тем больше убеждаюсь, что наше поколение – то есть все те, чей возраст колеблется между возрастом Фулфорда и моим, – поколение исключительное. Надо будет как-нибудь попробовать разобраться, чем эта исключительность объясняется. Думаю, во многом – войной; впрочем, последнее время меня не покидает страх, что из колледжа мы уйдем бесследно. Боюсь, что «система», как назвал бы порядки в Лансинге Криз, сильней, чем мы. Дилетантизм, который всех нас прежде всего отличает, с нашим уходом наверняка исчезнет, но вот озорство, наша сильнейшая черта, передастся тем, кто придет после нас <…>
Вторник, 15 марта 1921 года Конфирмация – нет ничего абсурднее. Никогда раньше не замечал, какая в этом церковном ритуале таится угроза. Несколько маленьких, перепуганных детей, разодетых, как на рисунках Дюлака [50] , в окружении угрюмых и грозных наставников и настоятелей дают клятвы, которые никогда в жизни не сдержат. Хотя бы этот ужас меня здесь миновал [51] . Выиграл забег на четверть мили.
Суббота, 26 марта 1921 года Бег с препятствиями. Пришел третьим с конца.
Четверг, 31 марта 1921 года
Пришлось идти к Вударду. Просил меня зайти после завтрака, и я сразу догадался, что речь пойдет о моем «большевизме» и о том, готов ли я стать старостой [52] . Сразу же перешел к делу:
– А, это вы, Во. Да, вызывал, садитесь. В следующем семестре нам понадобится новый староста, и, разумеется, вы – кандидатура самая подходящая. В своем отделении вы пользуетесь огромным влиянием, но учтите: если окажется, что взяться за дело всерьез вы не готовы, мне придется просить ваших соучеников вас отозвать. Мне известно, что во многое из того, что вы пишете и говорите, сами вы не верите. Что скажете?
Я заговорил о бреши в поколениях, которую проделала война, о «небожителях» и о нашем поколении. Он вел себя очень разумно. Я подтвердил, что готов – и даже вознамерился – вести жизнь более правильную и следить, чтобы законы колледжа неукоснительно выполнялись, однако подводить друзей отказываюсь и вообще не желаю драть нос. И еще сказал, что играть в крикет не собираюсь. Все это он выслушал с поистине ангельским терпением, и мы расстались друзьями <…>Суббота, 2 апреля 1921 года
Пишу в 10.55 у себя в комнате, прежде чем засесть за поэму. Хочу попробовать научиться работать по ночам. Во-первых, это распаляет воображение, во-вторых, это единственное время, когда в колледже воцаряется полная тишина. Думаю, что научусь, ведь ночь для работы лучше дня. Пишу уже вторую ночь подряд. Прошлой ночью продержался полтора часа. Сегодня надеюсь поработать столько же, а во вторник – еще дольше. Завтра кучу в «Опере нищих». Сегодняшний и вчерашний дни ничем не примечательны. Вчера после обеда ходили с Бобби на отличный спектакль в «Столл» [53] . Мне Бобби ужасно нравится, хотя он тугодум и болван. Сегодня ходил в Гильдию святого Августина на лекцию отца о женщинах Диккенса. Лекция хорошая, но отец неисправим – рисуется, как обычно.
Когда прогуливаешься в центре Лондона, иногда тебя вдруг охватывает желание пуститься бежать со всех ног. Точно так же и меня, ни с того ни с сего, охватило непреодолимое желание писать прозу. Часа два в раздумьях грыз перо – и не засну, пока что-нибудь не надумаю. Выражать мысль Спенсеровой строфой все равно что писать картину на обрывках бумаги, а потом приставлять один обрывок к другому, как будто это паззл.
Ничего не получается. Сочинил всего-то полдюжины стихов, и почти все – полная чушь. Рифмую бог знает как.Воскресенье, 10 апреля 1921 года
Похоже, что договоренность с забастовщиками [54] может все-таки быть достигнута. Они, вероятней всего, увидели, что вся страна против них, и испугались.
Накропал еще пару строф в своей конкурсной поэме. Никакого удовольствия от нее не получаю.Понедельник, 18 апреля 1921 года Опять пишу ночью. На эссе убил никак не меньше двух часов. Выбрал тему «Деньги», мне есть что сказать на этот счет, но получается неважно – отсыревший фейерверк. Сегодня утром Урсула Кендолл пригласила меня в субботу на танцы. Мои родственники продолжают мне досаждать. За бриджем болтают без умолку. Эрик впился в меня, точно пиявка, но держаться с ним я должен по-дружески. Пора спать – холод собачий.
Суббота, 23 апреля 1921 года
Неделя получилась хуже некуда. Сегодня вечером удалось, слава Богу, отделаться от родственников и пойти потанцевать. Отец все каникулы вел себя чудовищно глупо. Поразительно: чем больше я узнаю отца, тем больше ценю мать. Мне кажется, я нахожу в нем все новые и новые черты и понимаю, что мама-то знает о них давным-давно. Удивительная она женщина.
Вчера вечером ходили на «Бульдога Драммонда» [55] . Был во второй раз – но понравилось не меньше, чем в первый.Понедельник, 13 июня 1921 года
Как я и ожидал, премия «Скарлин» досталась мне. Жаль Сэнгара – он не занял даже второго места. Как бы то ни было, три фунта не помешают. И эссе, и поэму хочется, однако, завершить.
Пьеса [56] пишется недурно, но не так хорошо, как бы хотелось – спектакль ведь уже совсем скоро. В субботу вечером мы с Гордоном распечатали приглашения, и я перед сном их разослал. Приходят ответы, приглашения приняли все, кроме Вудворда. По-моему, он меня недолюбливает.
Мейнелл написал мне с предложением ее напечатать. Я ответил, что распродать экземпляры не смогу, но за предложение очень ему благодарен. Он показал пьесу Сквайру, который может пристроить ее в «Меркьюри». О таком я не мог даже мечтать. Тем не менее из дружеских чувств он бы это сделал, вот только боюсь, что такой, как он, мастер пародии начнет с того, что изучит ее досконально.
Всего за несколько недель я перестал быть христианином (то же мне, сенсация!); за последние два семестра я превратился в атеиста во всем, кроме мужества признаться в этом самому себе. Я уверен, это ненадолго, и не слишком по этому поводу беспокоюсь – вот только с Лонджем мы разошлись. Не мог себе этого представить. Знай я, что этим кончится, поверил бы во все, что угодно, ведь он – один из тех, ради кого стоит здесь находиться. <…>
В этом семестре я вдруг заметил, что заразился официальной атмосферой, и это самое худшее. Убежден – это неправильно. Лондж, который исключительно добр ко мне во всем остальном, ведет себя со мной с еще большей gravitas [57] . Я же почти во всем его слушаюсь, держусь с ним кротко – пожалуй, даже слишком. Надо же так подпасть под влияние – особенно после всего, что творилось в прошлом семестре.Воскресенье, 26 июня 1921 года
В настоящее время, что бы я ни делал, говорю себе: «Через три года я полностью утрачу к этому интерес», но ведь в конечном счете наступит время, когда окажется, что делать я в состоянии чуть меньше, заглядывать вперед – чуть хуже. Придет время, когда мышцы станут дряблыми, зрение затуманится, мозг ослабеет. Я утрачу хватку, мне станет сложнее сконцентрироваться, чувства и память утратят былую остроту. А между тем с победным видом утверждают, что душа – средоточие нашей личности – останется, несмотря ни на что, неизменной. Боже правый! Я не требую от жизни многого, если я что и требую, то лишь от себя самого, – но тут я считаю свое требование законным. Когда Ты заберешь у меня мои тело и мозг – забери и все остальное. Не дай моей душе жить, когда всё, ради чего она существует, исчезнет. Пусть она ослабеет вместе с моим телом и пусть с моей смертью умрет и она.
Пьеса («Обращение». – А. Л. ) имела в понедельник огромный успех. Ученики приняли ее на ура, куда лучше, чем наставники; наговорили мне много теплых слов. <…>Вторник, 19 июля 1921 года
<…> Много думаю о самоубийстве. У меня перед родителями определенные обязательства; не будь у меня родителей, я бы и в самом деле убил себя. «Тот жил хорошо, кто умер, когда пожелал». Прошлой ночью я просидел до часа у окна, сочиняя прощальные письма. Вот что я написал Кэрью: «Мой дорогой Кэрью, прости, что моя биография не получилась длинной, можешь, впрочем, если хочешь, напечатать ее целиком и даже что-то присочинить. Что бы там ни случилось, присяжные, надеюсь, не вынесут вердикт “в состоянии умопомрачения”. Высшее проявление тщеславия у живых – воображать, что человек безумен, если он по собственному опыту приходит к мысли, что самое лучшее – не родиться на свет. В настоящее время я нормальнее, чем когда бы то ни было. Возможно, я немного взволнован, как бывает, когда собираешься встретиться с новыми друзьями, зато сейчас я все вижу яснее, чем раньше. Когда умираешь молодым, уносишь в могилу мозги, не затуманенные возрастом. Конкретной причины лишить себя жизни у меня нет. Вовсе не страх потерять родных побуждает меня совершить этот шаг. Речь скорее идет о страхе потерпеть неудачу. Я знаю, кое-что во мне заложено, но я ужасно боюсь, что эти задатки уйдут в песок. Пойми, самоубийство – это ведь на самом деле трусость. Уверен, если у меня есть дар, он себя окажет; если же нет – какой смысл жить. Nox est perpetua una dormienda [58] . Не вешай носа, Ивлин ».