Мне случалось видеть, как градины, словно пули, пробивали листы гальванизированного железа. Если попадешь под такой град среди открытого поля, не имея ни фургона, под который можно бы заползти; ни седла, чтобы прикрыть голову, то уже никогда не увидишь вновь ясного неба.
Погонщик, и так уже чуть не плакавший над потерей Капитана и Немца (так звали дышловых быков), совсем обезумел, опасаясь, что град убьет остальных, и собирался выбежать из пещеры в нелепой надежде загнать животных в какое-нибудь защищенное место. Я приказал ему сидеть тихо и не быть дураком – все равно беде не поможешь. Ханс, становившийся во время грозы религиозным, поучительно заметил, что «Великий-Великий» в небесах, несомненно, позаботится о скоте, ибо «преподобный отец бааса» (обративший его в некую смешанную веру, которая у Ханса сходила за христианство) говорил ему, что у Господа скот пасется на тысяче холмов – а не по тысяче ли холмов разбрелись наши волы? Но погонщик-зулус, который еще не «обрел истины» и был простым дикарем, язвительно возразил, что в таком случае «Великому-Великому» не мешало бы оказать свое высокое покровительство Капитану и Немцу, чего он, однако, не сделал. Потом, чтобы отвести душу, зулус, как вздорная шавка, накинулся на Ханса. Он назвал его желтым шакалом и прибавил, что готтентот со всеми своими потрохами не стоит бычьего хвоста и что лучше бы град пробил его никчемную шкуру вместо кожи благородных животных.
Этот дерзкий намек на его внешность рассердил Ханса. Он оскалил зубы, точно злая собака, и в не совсем почтительных выражениях отозвался о родне зулуса, в частности же о его мамаше. Не вмешайся я в эту ссору, дело дошло бы до ножей. Но я решительно заявил, что тот, кто скажет еще хоть одно слово, будет вышвырнут из пещеры под град и молнии, и после этого заявления воцарился мир.
Долго длилась гроза. Град сменился ливнем. Было ясно, что придется заночевать в пещере, тем более что ребята, отправленные разыскивать волов, вернулись ни с чем. Это было весьма неутешительно, так как в пещере было очень холодно, а ночевать в насквозь промокшем фургоне нечего было и думать.
Но опять нас выручила память Ханса. Одолжив у меня спички, он пополз в глубь пещеры и вернулся, волоча за собой несколько поленьев – пыльных, источенных червями, но вполне пригодных для костра.
– Где ты раздобыл дрова? – спросил я.
– Баас, – ответил готтентот, – давным-давно, когда я тут жил с бушменами, а эти чернокожие мальчишки (сие оскорбление относилось к моим зулусам, Мавуну и Индуке) даже еще не были зачаты своими неизвестными отцами, я заготовил большой запас дров. Думал, пригодится на зиму или же на тот случай, если опять когда-нибудь придется поселиться в этой пещере. И вот запас этот уцелел под камнями и песком. Так муравьи, ползающие по земле, запасают пищу для своего потомства. Так что теперь, если эти кафры помогут мне притащить дрова, у нас будет огонь и мы согреемся.
Поражаясь предусмотрительности мальчика-готтентота, я приказал зулусам пойти с Хансом в «погреб», на что они охотно согласились, согретые мыслью о костре. Затем я достал из фургона бутылку грога и кусок свежей баранины, который мы поджарили на угольях и вскоре занялись уничтожением превосходного обеда. Многие восстают против спаивания туземцев спиртными напитками, но лично я нахожу, что, если зулус замерз и устал, глоток джина не принесет ему вреда и даже, напротив, удивительно поднимет настроение. Но чтобы Ханс не выпил лишнего, мне пришлось лечь спать с бутылкой.
Насытившись, я закурил трубку и начал беседу с Хансом, который после грога сделался очень разговорчивым и, тем самым, интересным. Он спросил меня, много ли лет нашей пещере, и я ответил, что она так же стара, как Драконовы горы.