Юрий Нагибин В ангельском чине
Все понимали, что это конец, и быстрее, отчетливее всех это понял, как всегда, Гитлер. Но остальные тоже доперли постепенно и, как положено низким душам, стали искать спасение в предательстве. Один Геббельс готов был стоять до конца. Кто бы мог подумать, что тщеславный, самолюбивый, как все калеки, краснобай журналист (правда, блестящий краснобай и талантливый журналист) явит рыцарскую верность общему делу и фюреру, а «наци № 2», бесстрашный ас, рейхсмаршал и кавалер всех существующих орденов, скурвится, как скурвятся в свой час и «железный» Гиммлер, и любимец партии Борман, и все шишки поменьше. Это дало Гитлеру повод для одного из тех звонких высказываний, до которых он всегда был горазд, но особенно разохотился в пору падения. «От меня отрекаются все, как от Христа. Только Христос — выдумка изощренного иудейского ума, я же воплощен великим напряжением природы». Ева Браун записывала теперь каждое его слово. Сознание своего умственного превосходства над старым любовником, которое она испытывала в пору его величайших побед и успехов, начало таять, все убыстряясь, в дни поражений и неумолимо надвигающейся гибели. Ей всегда казалось, что он подгоняет свои озарения к ситуации, которая долго благоволила ему в силу глубоких исторических причин, а вовсе не из-за его ошеломляющих расчетов и предвидений. Теперь же он изрекал такое, что противоречило очевидности, но обладало если не завораживающей, то смущающей ее практичный ум силой.
Так, он говорил, что Германия достигла целей, ради которых развязала войну. В доверительных разговорах с ней он давно отбросил демагогическую ложь, что войну навязали миролюбивому рейху жидомасоны и большевики. Он ставил целью сокрушить империализм и добился этого. Две величайшие империи рухнут, как карточные домики, едва замолкнут пушки. От Великобритании останется паршивенький островок за Ла-Маншем. Франция лишится мосульской нефти Индокитая и всего африканского песка. Эти великие державы станут второстепенными даже в Европе.
— А кто же будет первенствовать в Европе? — взволнованно спрашивала Ева Браун.
— Германия, как всегда, и страна, условно называющая себя Советским Союзом. Германия лежит в развалинах… Да какую это играет роль? Я научил моих милых немцев делать чудеса. Они восстановят страну со сказочной быстротой и опять будут заказывать музыку.
О, несовершенство женского ума, даже такого сильного, как у Евы Браун! Она все-таки ничего не понимала.
— Позволь, но ведь есть же еще Америка?..
Он становился рассеянным: Америка его не интересовала. Но она настаивала.
— Я не собирался воевать с Америкой. Они сами полезли не в свое дело. Проблема Америки — дело далекого будущего. Но если ты настаиваешь… Америка тоже лишится своих заморских владений, прежде всего Филиппин, на что ей наплевать. Она поиграет во все международные игры, потерпит несколько чувствительных поражений, ибо совершенно беспомощна и в войне, и в иностранной политике, переживет глубокое разочарование и вернется к своему традиционному сепаратизму. Вот почему она меня не интересует. В мировой игре есть три карты: Европа, Азия, Африка. Их мы и разыграем.
— Кто это «мы»?
— Германия и восточный колосс.
— У него есть название: СССР.
— В том-то и дело, что только название. В этом моя главная победа. Россия вступила в войну, дожевывая утопическую марксистскую жвачку, а кончает ее законченным национал-социалистическим государством.
Еве стало неуютно: похоже, он бредит. С ним и раньше случались мозговые приступы — не до конца искусственные, хотя большей частью он сам доводил себя до срывов и пены бешенства. Это входило в большую игру: Михелю, чтобы завести его, нужны сильнодействующие средства. Бесноватость, над которой столько издевались враги, служила Гитлеру добрую службу, когда от Михеля требовалось что-то невероятное: самозабвенный подъем духа после сокрушительного поражения (Сталинград), очередные жертвы, а жертвовать уже нечем, и дырки на затянутом до отказа ремне, новый оголтелый рывок навстречу гибели под истошный вопль: «Хайль Гитлер!» Тут ничего не стоили и такие сокрушительно-грубые ораторы, как Геринг, и такие изощренно-проникающие, как Геббельс, лишь беснования фюрера: хаос заклинаний, проклятий, истерического напора, напрочь пренебрегающего элементарной логикой, доказательствами, умственной и душевной опрятностью, — вздымали дух обессиленного народа.
Но ведь она-то, Ева Браун, не народ, не быдло, которое можно охмурить смесью наглости и расчетливого безумия, она величайшая актриса, в которой нашел совершенное воплощение трагический гений нации, многолетняя подруга-сподвижница, в глазах толпы любовница фюрера — отношения между ними остались идеально чистыми, как у Зигфрида и Брунгильды, хотя они никогда не клали между собой меча на брачном ложе, ибо не были в браке и не делили ложа.
Мысли Евы Браун обратились к самому болезненному в скруте страданий последних дней. А что, если она такая же трагическая актриса, как Гитлер пророк и спаситель отечества? Его фиаско обернется и ее позорным провалом. Но все овации?.. Чего они стоят! Венки от раболепствующего сената и рукоплескания неразборчивого к зрелищам народа убедили Нерона, что он великий актер. Даже в свою смертную минуту он пожалел не об уходящей сверкающей жизни, не о себе — человеке, не о себе — императоре необъятной Римской империи, а о себе — лицедее. «Какой великий актер погибает!» — было его последнее рыдание, перешедшее в кровяной захлеб, когда меч Спора пронзил ему грудь. Но где сказано, что Нерон плохой актер? Его натура была насквозь пронизана артистизмом, жизнь казалась ему подмостками, он и Рим сжег не по злодейству, а в эстетическом упоении, и римляне оценили эту смелую режиссерскую находку. Ладно, с Нероном все в порядке, а с ней?..
И она талантлива, редкостно талантлива, быть может, гениальна, но этого мало для истории. Нерон уходил императором, она же не стала императрицей, и суд современников будет беспощаден. Чернь ценит и уважает лишь состоявшиеся судьбы. Ее главная роль была не на театральных, а на исторических подмостках. И она с ней не справилась. Что такое подруга фюрера? Это как-то звучит для узкого круга близких людей, знающих об их чистых отношениях, но для толпы она потаскуха, забравшаяся в постель холостяка фюрера. И в благодарной памяти потомков пребудет потаскухой, которую и на сцену-то выпускали из жалкого сервилизма. Тут есть доля истины: только бездарная актриса не могла за столько лет сделать мужем близкого человека.
Но сейчас ее волновало другое: нужна ли ей эта лучшая, венчающая карьеру роль? Роль жены политического, идеологического, государственного и военного банкрота? Пошла бы Жозефина за Наполеона перед отправкой его на остров Св. Елены? В такой роли есть, конечно, своя изюминка. Но кисловатая. А ведь Наполеон был признан гением даже своими врагами и победителями. Недаром ему, сыну кровавой революции, убийце герцога Энгиенского, лучшего украшения дома Бурбонов (уничтожение сотен тысяч солдат и мирных жителей, разумеется, никто в вину не ставил), сохранили жизнь даже после страшного урока Эльбы. С фюрером церемониться не станут — все-таки не Наполеон, малость не дотянул, да и времена другие — холодные, расчетливые, лишенные всякой патетики. Его будут судить и расстреляют, хуже — повесят. Конечно, он этого не допустит, уйдет заблаговременно, не даст врагам и радости глумления над трупом — необходимые распоряжения уже отданы, но стоит ли ей травиться ядом, разбросанным для несостоявшихся героев и крыс? Она не представляла себе жизни вне сияния, излучаемого фюрером, но и не хотела смерти лишь из верности затянувшемуся двусмысленному партнерству. Красиво и трагично уйти в историю — это достойно ее титанической жизни: Брунгильда, Медея, Федра не умирают в мещанской кровати с облегчающими клистирами и суетней врачей-шарлатанов, но стоит ли связывать судьбу с тем, что на глазах превращается в грязную историю? Вот почему она с такой жадностью, надеждой и недоверием вслушивалась в рассуждения фюрера в их «семейном» бункере, жаря ему яичницу на дровяной печурке.
В убежище было полно еды: астраханская икра, дальневосточные крабы, тающее на языке украинское сало, байкальский омуль, грузинские разносолы — все, чем так щедро снабжал Германию в пору дружбы верный Сталин, было к их услугам, но время требовало не чревоугодничества, а жертвенного аскетизма. Яичница Евы Браун станет достоянием эпической поэзии, если таким будет сочтено время, завонявшее вдруг помойкой. Но охочие разглагольствования Гитлера при всей их парадоксальности, отдающей безумием, дарили хрупкую надежду, что — вопреки очевидности — вход в историю, в ту самую, что в пудовых, торжественных, золотообрезанных фолиантах, еще не заказан.