В роще немецких бардов заклубился бесплодный и смутный пафос, тот бесполезный туман энтузиазма,
что с полным презрением к смерти низвергается в море банальности и всегда напоминает мне пресловутого американского матроса, который так самозабвенно восхищался генералом Джексоном, что прыгнул однажды с верхушки мачты в море, крикнув при этом: "Я умираю
за генерала Джексона!" Да, мы, немцы, еще не имели флота, но среди нас уже было множество матросов, которые в стихах и в прозе умирали за генерала Джексона. В те времена талант был весьма сомнительным даром, так как он вызывал подозрение в бесхарактерности. Завистливая бездарность после тысячелетних усилий нашла наконец могучее оружие против дерзости гения: она открыла антитезу таланта и характера. Каждый обыватель чувствовал себя польщенным, когда толпе преподносились такие истины: все порядочные люди, как правило, плохие музыканты, зато хорошие музыканты -- это менее всего порядочные люди, а ведь главное в мире не музыка, а порядочность. Пустая голова получила право ссылаться на переполненное сердце, и благонравие стало козырной картой. Я вспоминаю одного писателя тех времен, считавшего своей особой заслугой то, что он не умеет писать. За свой дубовый стиль он получил почетный серебряный кубок.
Клянусь вечными богами! То было время, когда приходилось отстаивать неотъемлемые права духа, и прежде всего в области поэзии. О борьбе за эти права -- об этой главной задаче моей жизни -- я не забыл и в предлагаемой поэме. Как содержание, так и самый тон ее были протестом против плебисцита современных трибунов. И действительно, уже первые напечатанные отрывки из "Атта Тролля" вызвали разлитие желчи у моих героев "постоянства характера", у этих римлян, обвинявших меня не только в литературной, но и в общественной реакции и даже в глумлении над самыми святыми идеями человечества. Что касается эстетической ценности моей поэмы, скажу только одно: тогда, как и теперь, я мало о ней заботился. Я написал эти стихи в причудливом стиле той романтической школы, которой я отдал лучшие годы юности, хотя и кончил тем, что высек моего учителя. Возможно, что в этом отношении моя поэма заслуживает порицания. Но ты лжешь, Брут, ты лжешь, Кассий, и ты, Азиниус, лжешь, утверждая, что моя насмешка направлена против идей, являющихся драгоценным завоеванием человечества, идей, за которые сам я столько боролся и страдал. Нет, именно потому, что эти идеи так величаво, с таким великолепием и ясностью сияют перед взором поэта, на него нападает неудер-Жимый смех, когда он видит, как пошло, неуклюже и грубо воспринимаются эти идеи его ограниченными современниками. И поэт начинает издеваться над медвежьей шкурой, в которую они облеклись. Бывают зеркала настолько кривые, что сам Аполлон отражается в в карикатурном виде и вызывает у нас веселый смех,
мы ведь смеемся над кривым отражением, а не над богом.
Еще одно слово! Нужно ли предупреждать, что пародия на фрейлигратовское стихотворение, которая здесь и там озорно проглядывает в строфах "Атта Tpoлля" и образует комический подтекст поэмы, отнюдь не направлена на осмеяние этого поэта? Я высоко ценю Фрейлиграта, особенно теперь, -- я причисляю его к самым значительным из поэтов, выступавших в Германии после Июльской революции. С первым сборником его стихов я познакомился с запозданием, именно в ту пору, когда писался "Атта Тролль". Быть может, моим тогдашним
настроением объясняется то, что "Мавританский царь" заставил меня развеселиться. Этот продукт фрейлингратовского творчества славится как наиболее удачный. Для читателей, не знающих упомянутого произведения, такие могут найтись и в Китае, и в Японии, и даже
Нигере и в Сенегале, -- замечу, что у мавританского царя, который в начале стихотворения появляется из своего белого шатра, изображая собой лунное затмение, имеется черная возлюбленная, над смуглым лицом которой колышутся белые страусовые перья. Исполненный бранного пыла, царь покидает ее и под грохот барабана, увешанного черепами, кидается в негритянскую битву. Увы! Там находит он свое черное Ватерлоо, и победители продают его белым.