От большой любви Ксюша научилась слушать Костика, не слушая. Он говорит – она любуется, но в смысл его слов не вникает. Потому что говорит он всегда одно и то же и не очень справедливое: все кругом идиоты, дураки, сволочи, а он – самый умный и ловкий. Бог, царь, пуп земли и воинский начальник – вот кем видел себя Костик. Его любовное чувство к самому себе было похлеще Ксюшиной африканской страсти. И фамилия ему досталась говорящая – Самодуров. Предки, видать, тоже скромностью не отличались.
На рождение дочери Катеньки муж отреагировал вяло. Упрекнул: «Сына не смогла!» У Ксюши и тут оправдание для него нашлось: мужчины к младенцам часто равнодушны, отцовские чувства у них потом просыпаются. Сама она пребывала на седьмом небе от счастья. Тосковала без щенков – веселых сгустков беззаботной энергии. Но никакие щенки не могли сравниться с радостью и восторгом, какие дарила маленькая доченька.
Жили они очень бедно, хотя Костик уже подался в бизнес. Чтобы держать марку, ему требовались дорогие костюмы, ботинки, пальто, дубленки. От Ксюшиной стряпни нос воротил, для имиджа по ресторанам питался. А она на макароны налегала. И все верила, верила в с-вою счастливую планиду. От каждого доброго Костиного слова хмелела (спиртного она тогда в рот не брала). Говоря по-научному, въелся в нее Костик на генном уровне. И извлечь его из Ксюшиной башки можно было лишь путем трепанации черепа.
Только то, что он устроил, хуже любой трепанации оказалось.
В три годика Катенька была загляденье девочка. Все лучшее от родителей взяла – папины глазищи, мамины кудряшки. А смышленая, а потешная! Щебечет – как ручеек журчит. Костик дочерью загордился, денег подбрасывал на ее наряды, с собой часто брал – хвастался. Ксюша его уговаривала: «Не разрешай ей по машине ползать с заднего на переднее сиденье, купи стульчик специальный, пристегивай». Он отмахивался. Доотмахивался. Врезался на полной скорости лоб в лоб с другой машиной. Дочка через переднее стекло вылетела, прямо под колеса самосвала. Костик шишкой отделался да легким сотрясением, а от доченьки только ножки остались – в белых гольфиках с розовой оборочкой.
Ксюша в психушку попала. Ей там уколы кололи и таблетками пичкали, магнитные волны через голову пропускали. Но даже в больнице, сквозь сумеречное сознание, она чувствовала – простит Костика. Приголубит он ее, пожалеет – и простит она дочкину смерть. Да и что прощать, когда прав Костик – она сама во всем виновата. В чем конкретно – не объяснить, но ее вина не имела границ, как бесконечность.
Выписалась из больницы, домой вернулась Ксюша не до конца психически здоровой. Соображение у нее точно замедлилось. Смотрит на веник или чайник в руки берет – и не может сразу вспомнить, для чего эти предметы служат. На улицу страшилась выходить, с людьми разговаривать. Один свет в окошке – Костик. Цеплялась за него как за соломинку. А он и был не надежнее соломинки. Пропадал на работе, дома ночевал не каждую ночь, трезвый обращался точно с прислугой, пьяный – куражился. Толстопузой мымрой обзывал, говорил: «Крыша съехала, не поправишь». Тогда Ксюша пить и начала. В алкогольном дурмане пусть короткое, но забвение находила.
На задворках сознания билась мысль, что катится она в пропасть. Но было не страшно: чего бояться, когда пропасть вокруг – и позади, и впереди. Природа заставляла ее дышать, питаться, двигать ногами, выполнять домашнюю работу, а смысла все это не имело. Только в подпитии мрак рассеивался, губы растягивались в улыбке – мечты о счастливой жизни с доченькой и мужем становились почти реальными, осязаемыми.
Ксюшино падение остановилось у гроба отца. Она смотрела на его неузнаваемые, заострившиеся черты и с ужасом понимала, что исковеркала не только свою, но и жизнь отца – единственного родного человека. Ради Ксюши он научился варить каши и утюжить ее платьица, ставить ей банки и горчичники во время болезни, пришивать белые воротники и манжеты к школьной форме, плести косички и завязывать банты. Он покорился ее бунту, когда вздумал жениться, а Ксюша в истерику: нам с тобой чужие тетеньки не нужны! Он хотел, чтобы дочь поступила в институт, получила образование, а она пошла в дворники. Он пытался раскрыть ей глаза на ничтожество ее избранника – Ксюша выгнала отца из дома. Он не проклял дочь, хотя имел полное право. И Ксюша уже никогда не извинится перед ним, не скрасит его жизнь теплом и заботой. Поздно!
Немногочисленные приятели Ксюшиного отца удивленно переглядывались. Дочь годами не показывалась, а тут от гроба не оттащить. Плакать не плачет, но держит покойника за плечи и смотрит на него безумными глазами, словно ждет, что он ей скажет.
Ксюша действительно страстно желала услышать прощение, или напутствие, или совет, или ласковое слово. Она судорожно сжимала пальцами каменно холодные плечи отца. Была бы возможность вдохнуть в него жизнь, отдать остатки своей – она бы ни секунды не задумывалась.
Ей вдруг послышался легкий свист. Наверное, от колоссального напряжения стало мерещиться. Отец всегда насвистывал, когда работал. Мертвое лицо будто подернулось туманом, и Ксюша увидела живое – родное и надежное лицо отца. Он мажет ей, ревущей в три ручья, сбитые коленки зеленкой и приговаривает:
– До свадьбы заживет. Без падений не научишься бегать. Не поднимешься, если не падала. Эх ты, рева-корова! Из-за пустяковой царапинки нюни распустила.
– А-а-а! – верещит Ксюша, одновременно маленькая девочка и настоящая, взрослая. – Ты не знаешь, как мне больно! Ты не знаешь, что я пережила!
– Что же теперь? – спокойно спрашивает отец.
– Не знаю, – бормочет Ксюша.
Отец стоит у порога. Когда много лет назад он уходил, на коврик у дверей показал:
– Тряпкой не будь, о которую ноги вытирают!
После похорон Ксюша другим человеком стала. Вино пить не бросила, но от любовного угара похмелье наступило, жестокое и злое. Ничего, оказывается, Ксюша Костику не простила – ни детских обид, ни взрослых. До поры до времени загоняла их в подвалы любящей души, а теперь поплыли они оттуда мутным потоком. И ее железная аномалия стала быстро ржаветь. Двадцать лет любила, в год возненавидела.
Сначала огрызалась на его выходки, потом орать стала. Он руки распустил, она за нож схватилась – зарежу! Костик оценил – правда зарежет. Странное дело – зауважал Ксюшу, по-другому смотреть стал, даже лебезил.
Она с детства умела обращаться с собаками – животными удивительной преданности и абсолютной любви к человеку. Но именно очеловечивать собаку нельзя. Это не ребенок, не маленький человечек – животное. Строгость, порядок, отшлифованные рефлексы собаке во благо. Счастье для нее – отлично выполненная команда. Заслуженное наказание – свидетельство гармонии мира. Упорные тренировки – гордость высшего образования.
Неужели и с мужчиной (человеком!) нужно было поступать так же? Особачить его?
Впрочем, как нужно было поступать с Костиком, Ксюшу более не волновало. Муж вызывал у нее стойкое отвращение. Костика она прогнала: уйди по-хорошему, пока я тебя ночью подушкой не накрыла, очень хочется. Свой заветный алтарь, включая девичий альбом и фотографии мужа, сожгла в мойке па кухне. Завела собак и пять лет слышать не слышала о Костике.
Глава вторая, в которой Полина делает страшное открытие и мужественно готовится в последний путь
ОДНА СТОРОНА МЕДАЛИСчастливое детство Полина провела в подмосковном городе Реутове. О ее родителях несколько раз писала местная газета и один раз центральная. У папы наград не было, а у мамы – медали. Мать-героиня – двенадцать детей Хотя знакомые шутили, именно отцу следует дать орден за производительность. Во дворе их дразнили баптистами, потому что баптистам вроде бы вера предписывает рожать сколько получится. Но родители Полины в секты не ходили и были в меру православными, то есть детей крестили, а на Пасху пекли куличи и красили яйца. С какой целью они неустанно плодились, не понимали ни соседи, ни знакомые, ни дети, ни, похоже, сами родители. Один корреспондент задал маме каверзный вопрос:
– Что вами движет?
Она вспыхнула смущенно и попеняла:
– Как не стыдно о таком спрашивать!
В статье потом было написано, что ею движет большая любовь и стремление дать жизнь новому человеку и гражданину великой страны. А папины слова про то, что после пятого число детей роли не играет, вообще не упоминались. Ему приписывалось высказывание, которое он бы в жизни не выговорил: «Каждая личность уникальна в своей неповторимости и священна в праве на бытие, как сказал великий философ».
Папе с его двумя работами и вечно беременной маме было не до философии. Только успевали поворачиваться, чтобы орду напоить, накормить, одеть мало-мальски и тумаков раздать.
Про что правильно журналист написал, так это про двадцать пар обуви в прихожей на стеллажах. Но он не видел, что творится, когда утром братья для потехи свалят всю обувь на пол – попробуй в давке свою пару отыскать.