Шли парами: Художник с Певцом, Писатель с Композитором. Никто из четверых прежде не занимался альпинизмом, так что наличие связки никому не могло помочь. Шли по наитию, не зная, правильно ли делают. Металлические крючья, которых было немного, старались беречь и вбивали их только в самых крутых местах.
Первый из связки лез налегке, покуда второй, распялившись на стене, держал оба вещмешка. Затем наверх поднималось барахлишко, и, наконец, следом карабкался тот, кто прежде держал мешки. Друг друга путники не страховали, понимая, что все равно не удержат и всего лишь сорвутся в пропасть не поодиночке, а вдвоём.
Судя по рассказам вернувшихся, восхождение должно было занять два дня, если не делать лишних остановок и забыть про усталость. Хотя как про неё забудешь, если она рядом с тобой, вливается в мышцы, отвыкшие от физического труда, притупляет зрение, заставляет дрожать ноги, ищущие опору…
Встретив трещину, куда смогли забиться все четверо, устроили недолгий привал.
Казалось бы, с высоты, на которую они успели подняться, должен открываться величественный вид, но там не было ничего, кроме непроглядного сумрака. Есть такое состояние мира, которое хуже полной темноты. В чернильной тьме изначально невозможно ничего увидеть, и человек поневоле напрягает уцелевшие чувства: принюхивается, прислушивается, пробует воздух на вкус. И что-то о мире узнаёт. Сумрак безжалостней, в нём пасует даже осязание. То, что открылось в сумраке, — всегда обман и помрачение чувств.
— Не могу представить, что откроется за перевалом. — произнёс Писатель. — Легко сказать: «свет», и совершенно невозможно представить его. И тем более рассказать тем, кто его не видел. Для того, кто жизнь прожил в полумраке, свет — это четыре мёртвых буквы. Потому, наверное, люди, не чуждые творчества, поднимаются на Граничный хребет, чтобы увидеть свет хотя бы издали.
— А потом, — желчно произнёс Композитор, — народ ходит на выставки живописцев, тех, кто вернулся отсюда, и не видит разницы между полотнами, намалёванными до восхождения и после… Меня это тоже касается; семь нот есть семь нот, новых не прибудет. Разве что у нашего сладкозвучного друга отыщется небывалый спонсор, который осчастливит его навороченными усилителями и сверхъестественным контрактом. Тут всё понятно, недаром господин монументалист остался внизу, обтёсывать упавшую скалу. А остальные трое, и я в том числе, куда и чего ради попёрлись? Нам-то какого рожна взыскалось? Публику обмануть не трудно, но себя-то не обманешь.
— Это как раз проще всего, — не оборачиваясь, заметил Писатель.
Художник, молчавший, словно не его полотна только что назвали намалёванными, поднял руку и, указав в размытую серость, спросил:
— Что это?
Вопрос можно было бы счесть риторическим, но Певец, невольно проследивший за указующим пальцем, громко ойкнул и вжался в трещину, сразу показавшуюся очень ненадёжным укрытием.
— Оно, что, идёт сюда?
Теперь уже все четверо вглядывались в мутную даль, стараясь рассмотреть то, что заметил взгляд Художника. И вот там, где только что нельзя было ничего различить, обозначились контуры прежде не видимого зверя. Встреченное чудовище не было громадным — циркморы, ползавшие по равнине, в большинстве своём превосходили его размерами, — но это с непостижимой лёгкостью не ползло, а бежало по вертикальной стене. Порой оно замирало, почти слившись с поверхностью, но тут же возобновляло кружение мгновенно преодолевая обрывы, на которые у людей ушло бы не меньше часа.
Люди заворожено молчали и лишь дружно выдохнули, когда невиданное создание вдруг распахнуло бахромчатые крылья и ринулось в воздух, покинув горный хребет в самом отвесном месте.
— Дракон! — сдавленно выкрикнул кто-то. — Это дракон!
Чудовище в полной тишине исполняло свой хаотический танец.
— Оно ищет нас… — задушенно произнёс Певец. — Я знаю, оно ждёт здесь, чтобы не допустить нас туда… Оно пришло за нами!
— Делать ему больше нечего, — презрительно оттопырив губу, произнёс Композитор. — Обычный циркмор, только крылатый. И разума в нём не больше, чем в турецком барабане. Подъём, хватит рассиживаться. До темноты надо сделать еще несколько переходов, иначе не уложимся в два дня.
— Вы что, собираетесь подниматься на виду у этого?
— Именно это я и собираюсь делать. Чудовище слишком большое, чтобы питаться людьми, которые забредают сюда раз в пять лет. Так что вперёд — и с песнями!
Композитор и Писатель поднялись одновременно, принялись навьючивать на спины мешки. К тому месту, где начинается подъём, можно было дойти за минуту, но рюкзак не потащишь по обрыву в руке, как авоську. Художник ещё несколько секунд вглядывался в расстилающуюся муть, потом пробормотал:
— Я бы его нарисовал: бледный дракон блёклого мира…
Затем тоже принялся собираться.
Последним поднялся Певец. Губы его тряслись, а быть может, он просто шептал суеверные заговоры. Дракон продолжал метаться в воздухе, стремительно и беззвучно.
К тому моменту, когда сгустилась ночная тьма, они достигли ещё одной трещины, почти пещеры, где с лёгкостью могли разместиться не четверо, а сорок человек. Как привыкли за последние дни, посухомятничали из небогатых запасов, запили глотком воды и улеглись спать. Дежурного не назначали — всё равно, случись что непредвиденное, бежать было некуда.
Утром отошли по расщелине вбок, где не пришлось бы преодолевать участок с отрицательным дифферентом. На минуту остановились, оценивая предстоящий путь.
— Назад будет идти тяжелее, — резюмировал Писатель. — Спуск всегда сложней подъёма.
— Мне здесь ходить больше не придётся, — зло ответил Певец. — А тот склон, говорят, более пологий. И плевать, что ждёт по ту сторону хребта. Хуже, чем здесь, всяко не будет.
— Выбирать тебе, — согласился Писатель. — Но сейчас нам всем нужно успеть за день подняться на хребет. Иначе не хватит ни продуктов, ни воды.
— Реалист… — пробормотал Певец, но громко возражать не стал.
Художник с Композитором остались внизу при мешках, а Писатель и Певец первыми полезли на обрыв. Сильно выщербленная стена представляла немало возможностей зацепиться, хотя ничего подобного той расщелине, в которой они ночевали, на ближайших сотнях метров не предвиделось.
Поднявшись метров на двадцать, Писатель закрепился на стене и принялся стравливать верёвку, чтобы поднимать рюкзаки. Такой же удобный выступ был и рядом с Певцом, но тот, не желая останавливаться на одном уровне с Писателем, обогнул его и полез дальше.
Никто не понял, в какое мгновение нога Певца сорвалась с уступа. Он повис на руках, отчаянно скребя ногами по гладкой поверхности, а затем с диким криком полетел вниз. Кажется, он пытался зацепиться за выступы стены, а быть может, его просто о них ударяло. Мимо расщелины, где замерли в ужасе двое его товарищей, он пролетел бессмысленным сгустком вопля, чуть ниже его с силой ударило о выпирающий гребень, крик пресёкся, а через несколько секунд пятно летящего тела скрылось в утренней дымке.
Вернулась тишина, какая бывает только вблизи Пыльных равнин.
— Спускаться надо, — неуверенно произнёс Художник. — Искать. Может, он ещё жив.
— Какое — жив! Весь обрыв в крови. Пока он до низу долетит, его в кашу изотрёт, — жёстко произнёс Композитор. Помолчал и добавил, словно эпитафией припечатал: — Это было его лучшее выступление. Никогда бы не подумал, что он способен на звук такой силы. И ведь без фонограммы…
Сверху послышался шорох. Писатель, кое-как закрепившийся на высоте, спускал верёвку, готовясь в одиночку поднимать багаж всех четверых, в том числе и погибшего.
* * *Потрясённые, они стояли на высшей точке Граничного хребта. Именно здесь каждому предстояло сделать выбор и решить, куда он пойдёт. Но пока оставалось несколько минут, когда можно было просто стоять и смотреть.
Сзади в мутной тьме пропадал пройденный путь. Лишь отсюда можно было видеть, насколько день там не отличается от ночи и как безнадёжно тесны пройденные ими пространства. Здесь небо не нависало над головой, а вздымалось на высоту, о какой прежде не приходилось и мечтать, ибо действительность превзошла самые смелые мечты. Внизу, под пологим склоном, расстилались пространства, по сравнению с которыми безбрежность Пыльной равнины — не более чем шаг. И всё, что находилось впереди, было залито светом — настоящим, чистым, беспримесным. Увидевший этот свет понимал: все, что приходилось видеть прежде, — не более чем полумрак, перемежающийся ночной тьмой.
Свет может не только манить — он может и пугать, и даже попросту убить. Свет беспощаден, он не знает щадящих градаций полумрака.
Стоя на вершине перед лицом судьбы, нужно было решать, нужен ли ты там и сможешь ли там жить. Возможно, то, что обитает в потоках света, раздавит тебя, едва ты спустишься вниз. Не трудно спастись от слепого циркмора, но когда он станет зрячим, судьба твоя может решиться в одно мгновение.