Для начала следует изобрести какую-либо иную защиту. Без защиты он не сумеет добраться даже до вестибюля «Ситуации».
Он подумал об ассоциациях — нужны какие-нибудь ассоциации, какой-нибудь способ напомнить себе о том, кто он такой на самом деле. Вроде ниточки на пальце или звоночка в мозгах.
Дверь студии отворилась, и там показался Адамс, стискивающий на груди свой поношенный халат.
— Сэр, мне послышался разговор.
— Это я, — ответил Харрингтон, — по телефону.
— Я думал — а может, кто-нибудь зашел на огонек. Хотя для визитов это самое неподходящее время суток.
Харрингтон стоял, молча глядя на Адамса, и чувствовал, что угрюмость отчасти покинула его — ибо Адамс остался тем же самым, не изменившись ни на йоту, оказавшись единственным реальным объектом из всей этой катавасии.
— Простите меня, но полы вашей рубашки не заправлены, — сообщил Адамс.
— Спасибо, я не заметил. Спасибо, что сказали.
— Вероятно, сэр, вам лучше лечь. Уже довольно поздно.
— Да-да, конечно, я скоро, — ответил Харрингтон.
Он послушал, как шаркающий звук шлепанцев Адамса удаляется по коридору, и начал заправлять рубашку.
И тут его внезапно осенило: полы рубашки — гораздо лучше, чем ниточка на пальце!
Потому что удивится любой, даже последний джентльмен, если полы его рубашки окажутся связанными узлом.
Он запихнул газету в карман пиджака и совсем выправил рубашку из брюк. Пришлось расстегнуть несколько пуговиц, чтобы сделать достаточно хороший узел.
Харрингтон постарался скрутить узел покрепче, чтобы он вдруг не развязался, и туго затянул его, чтобы нельзя было снять рубашку, не развязав узла.
И сочинил глупую строчку, которая должна сопровождать узел на рубашке:
Этот узел мне напомнит, что я — не последний джентльмен.
Потом вышел из дома, спустился по ступеням, обогнул дом и зашел в сарай, где хранился садовый инвентарь.
Там он долго жег спички, пока не отыскал кувалду. Так, с ней в руке, Харрингтон и пошел к машине.
И все это время неустанно повторял в уме ту самую строку:
Этот узел мне напомнит, что я — не последний джентльмен.
Когда Харрингтон двинулся к двери с табличкой «ХАРВИ», вестибюль «Ситуации» блистал точно так же, как и прежде, и был таким же тихим и пустынным.
Он ожидал, что дверь будет заперта, но она оказалась открытой, и он вошел внутрь, аккуратно прикрыв ее за собой.
И оказался на узком балкончике, по кругу огибавшем зал. Позади была стена, а впереди — перила. А в обрамленном балконом колодце находилось не что иное, как сам Харви.
«Здравствуй, сынок, — произнес Харви, точнее, раздался его голос в мозгу Харрингтона, — Здравствуй, сынок. Я рад, что ты вернулся домой».
Харрингтон стремительно шагнул к перилам, прислонил к ним кувалду и ухватился за ограждение обеими руками, чтобы заглянуть в колодец, ощутив всеохватную отцовскую любовь, изливающуюся от этого предмета, громоздящегося на дне колодца, — давным-давно позабытую любовь, исходившую от существа с трубкой, в твидовом пальто и с седыми бакенбардами.
Под горло подкатил комок, глаза увлажнились, и Харрингтон забыл пустынную улицу снаружи и все свои одинокие годы.
А любовь все изливалась; любовь, понимание и легкое недоумение, что он ожидал встретить здесь что-либо кроме любви — любви предмета, с которым был связан столь интимными узами на протяжении всех тридцати лет.
«Ты на славу потрудился, сынок, я горжусь тобой. Я рад, что ты снова вернулся ко мне домой».
Харрингтон склонился через перила, стремясь приблизиться к скрытому на дне колодца отцу, и тут одна из перекладин ограждения попала на узел, завязанный на рубашке, и тот больно впился в живот.
Тут же сработал рефлекс, и Харрингтон почти автоматически сказал: Этот узел мне напомнит, что я — не…
А потом повторил это вполне сознательно и с пылом, словно песнопение: Этот узел мне напомнит, что я — не последний джентльмен. Этот узел мне напомнит, что я — не…
Он уже кричал, пот струился по его лицу, а он отчаянно, будто пьяный, старался оторваться от перил и по-прежнему осознавал, что отец здесь и ни на чем не настаивает, ничего не требует — лишь выражает легкое огорчение и недоумение по поводу подобной сыновней неблагодарности.
Рука Харрингтона соскользнула с перил, пальцы нащупали рукоятку кувалды, охватили и сжали ее, а потом рука поднялась уже с кувалдой — для броска.
Но еще во время его замаха позади клацнула дверная защелка, и Харрингтон резко развернулся.
В дверном проеме стоял Сэдрик Мэдисон, а на его похожем на маску смерти лице было выражение олимпийского спокойствия.
— Избавьте меня от него! — заорал Харрингтон. — Пусть он меня отпустит, а не то я вас прикончу!
И сам был удивлен тому, что готов подписаться под каждым словом, тому, что при всей своей мягкости обнаружил в своем сердце готовность убить человека, не задумываясь.
— Ладно, — ответил Мэдисон, и отцовская любовь исчезла, а мир стал холоден и пуст, и только они двое стояли лицом к лицу.
— Мне жаль, что так получилось, Харрингтон. Вы первый…
— Вы решили рискнуть, вы пытались отпустить меня. И чего же вы ждали — что я буду слоняться вокруг да гадать, что это вдруг со мной случилось?
— Я приму вас обратно. Это была неплохая жизнь, и вы сможете снова зажить точно так же.
— Уж на это вас станет! Вы с Уайтом и все остальные…
Мэдисон очень спокойно вздохнул.
— Выбросьте Уайта из головы. Бедный дурачок думает, что Харви… — оборвал фразу, не договорив, и хихикнул. — Поверьте, Харрингтон, это хитрое и надежное оборудование. Оно даже получше Дельфийского оракула.
Он был уверен в себе, уверен настолько, что Харрингтона прошила дрожь ужаса, ощущение, что его поймали в ловушку, загнали в угол, из которого уже никогда не вырваться.
«Взяли врасплох, в клещи, — подумал он. — Впереди — Мэдисон, позади — Харви». Теперь Харви мог в любую секунду обрушить новый удар, и, несмотря на все сказанное, несмотря на стиснутую в руке кувалду, несмотря на связанную в узел рубашку и глупую рифмовку, Харрингтон с отчаянием понял, что вряд ли сумеет преодолеть этот удар.
— Мне невдомек ваше удивление, — мягко продолжал Мэдисон, — Ведь Харви, фактически говоря, все эти годы был вам отцом, почти отцом, а может — даже больше, чем отцом. Во дне и в ночи вы были с ним так близки, как ни с одним другим существом. Он присматривал и заботился о вас, а порой руководил вами, и ваша взаимосвязь была куда ощутимее, чем вы только можете представить.
— Но зачем? — спросил Харрингтон, отчаянно пытаясь отыскать какой-нибудь выход, какое-нибудь средство обороны, более существенное, чем узел на рубашке.
— Не знаю, как объяснить вам, чтобы вы поверили, — серьезно ответил Мэдисон, — но отцовские чувства вовсе не были уловкой. В это самое мгновение вы гораздо ближе Харви… пожалуй, даже мне, чем могли быть близки любому другому созданию. Никто не мог бы столько работать с вами, как Харви, и не выработать глубокой привязанности. И он, и я не желаем вам ничего, кроме добра, — так позвольте же нам доказать это
Харрингтон хранил молчание, но внутренне заколебался, хотя и понимал, что колебаться не следует. Просто слова Мэдисона не лишены смысла.
— Мир, — продолжал тот, — холоден и беспощаден, и не пожалеет вас Вы не сумели создать теплый и приятный мир — и то, что перед вами, не может не оттолкнуть вас У вас нет никакого повода оставаться в таком мире. Мы в силах вернуть знакомый вам уют, мы дадим вам безопасность и комфорт, и тогда вы наверняка будете счастливы. Оставаясь таким, как есть, вы не обретете взамен ничего. В возврате к любимому вами миру нет ни следа нелояльности по отношению к человечеству. Теперь вы не можете ни ранить человечество, ни нанести ему вред. Вы сделали свое дело…
— Нет! — крикнул Харрингтон.
Мэдисон покачал головой.
— Странные все-таки вы существа, Харрингтон.
— Существа! — завопил Харрингтон. — Вы говорите так, будто…
— Вы не лишены своего величия, но вас надо постоянно подталкивать, чтобы вытащить его наружу. Вас надо тешить и лелеять, вас надо подвергать опасности, вам надо создавать проблемы. Вы похожи на детей, и мой долг, Харрингтон, моя святая обязанность возвести вас до величия. И я не позволю ни вам, ни кому-либо другому помешать исполнению этого долга.
«Так вот она, истина, — вопит в темных, жутких коридорах запоздалого осознания Она была там все время, — думал Харрингтон, — но я не видел ее».
Чисто рефлекторно он взмахнул кувалдой, словно сделав жест ужаса и отвращения, и словно со стороны услышал свой собственный голос, вопивший:
— Ах, черт вас дери, так вы даже не человек!
И когда он стал опускать кувалду по дуге вперед, Мэдисон уклонился в сторону, чтобы пропустить ее мимо. При этом его лицо, его руки и тело изменились, хотя слово «изменились» не совсем подходит — он словно расслабился; тело, лицо и руки, являвшие собой Мэдисона, перетекали обратно в свою привычную форму после долгого и томительного пребывания в виде человеческого тела. Человеческая одежда лопнула и разлетелась, словно давление изменяющейся плоти разодрало ее в клочья.