Он оказался крупнее — или так только казалось? — словно вынужден был стиснуть свои размеры, вписываясь в человеческие стандарты. И все-таки Мэдисон был гуманоидом, его похожее на маску смерти лицо почти не изменилось, лишь приобрело зеленоватый оттенок.
Кувалда громыхнула о пол и заскакала по стальной поверхности балкона, а существо, бывшее Мэдисоном, склонилось вперед с уверенностью чужака. Из Харви излился ураган ярости и отцовского гнева, а Харрингтон был нашкодившим и заслужившим наказание ребенком. Наказанием же служила смерть, ибо ни один непослушный ребенок не имеет права мешать выполнению великого и святого долга. И, стоя в потоке ураганного бешенства, от которого заколебался разум, Харрингтон ощутил неразрывное единство между машиной и чужаком, словно те двигались и думали в унисон.
Раздался рычащий, кашляющий звук ярости, и Харрингтон вдруг обнаружил, что близится к чужой твари, растопырив пальцы и напрягая мускулы, чтобы схватить и разодрать на куски врага, вынырнувшего из окружающей пещеру тьмы. Он двигался вперед, прочно упираясь в землю полусогнутыми ногами, а в сознании гнездился глубинный страх — ужасный, приводящий в трепет страх, который и толкал его вперед. Но превыше страха была уверенность в силе, таящейся в его зверином теле.
На мгновение Харрингтона повергло в ужас сознание, что рычание и кашель исходят от него самого, а с его клыков каплет пена ярости битвы. Но потом ужас отступил, ибо теперь он наверняка знал, кто он такой, и все его прочие, пережитые и возможные личности отступили и растворились в его звериной сущности и неудержимом стремлении убивать.
Его руки дотянулись до чуждой плоти, схватили и начали раздирать ее в клочья, срывать ее с костей, и в диком, бешеном хаосе убийства он почти не чувствовал и не замечал, как его полосуют чужие когти и бьет чужой клюв.
Где-то раздался крик, пронзительный вопль чьего-то чужого страдания и боли, и все было кончено.
Харрингтон склонился над лежащим на полу телом и сам удивился урчанию, по-прежнему клокотавшему в горле.
Он выпрямился, поднял руки и при этом тусклом свете разглядел, что они испачканы липким алым, а доносившиеся из колодца вопли Харви постепенно угасали затихающим стоном.
Харрингтон склонился над перилами и заглянул в колодец — из каждой щели, из каждого стыка Харви изливалась в колодец какая-то темная волокнистая субстанция, словно жизнь и разум истекали из Харви на землю.
А еще откуда-то доносился голос (голос ли?): «Дурак! Взгляни на дело рук своих! Что станется с тобой теперь?»
— Справимся как-нибудь, — сказал Харрингтон — не последний джентльмен, но уже и не пещерный человек.
На одной руке у него был глубокий порез, из которого сочилась кровь, пропитывая ткань разодранного рукава пальто, одна половина лица была мокрой и липкой, но в остальном все было в порядке.
«Мы так долго вели вас по пути истинному, — сказал умирающий голос, ставший теперь слабым и далеким, — Мы вели вас по нему столько веков…»
«Да, — подумал Харрингтон, — Да, друг мой, вы правы. Некогда это был Дельфийский оракул, но сколько еще было эпох до того? Вы делали это с умом. Прежде — оракул, теперь — аналитический компьютер. А что в промежутке — монастырь? дворец? счетная палата?»
Хотя, наверно, вовсе не обязательно заниматься этим непрерывно. Достаточно вмешательства в каких-то критических точках.
И какова же была истинная цель этой деятельности? Направить запинающиеся шаги человечества, заставить людей мыслить так, как нужно чужим? Или приспособить человечество к нуждам этой инопланетной расы? А как выглядела бы культура человечества, если бы обошлось без вмешательства?
А сам он, гадал Харрингтон, не послужил ли он простой ширмой? Не он ли тот человек, в чей удел входило написать последний вердикт человечества после столетий формовки? Конечно, не своими словами, а словами этих двоих — того, в колодце, и этого, на балконе. Но двое ли их было? Быть может, только один? Или они были единым целым — каждый был лишь продолжением другого? Ибо когда умер Мэдисон, скончался и Харви.
— Твоя беда, дружок, — сказал Харрингтон лежавшему на полу существу, — что ты и сам во многом напоминал человека. Ты был слишком самоуверен и потому совершал ошибки.
А самой большой ошибкой была та, что они позволили ему в одной из ранних книг описать неандертальца.
Он медленно пошел к двери и на мгновение задержался у порога, чтобы оглянуться на громоздящееся на полу скорченное тело. Его найдут через час-другой и вначале, вероятно, подумают, что это Мэдисон; потом заметят изменения и поймут, что это не Мэдисон. И все будут весьма озадачены, особенно тем, что сам Мэдисон исчез. А еще будут гадать, что случилось с Харви, ведь тот больше не заработает. И найдут кувалду!
«Кувалда! Боже милосердный, я едва не забыл кувалду!»
Харрингтон вернулся и взял кувалду, внутренне содрогаясь от страха перед тем, что могло бы случиться, забудь он ее там. Его отыскали бы по отпечаткам пальцев, и полиция тут же явилась бы, чтобы узнать, что ему известно.
Но на перилах тоже должны быть отпечатки пальцев, надо стереть их.
Он вытащил носовой платок и начал вытирать перила, недоумевая, зачем так утруждается, ведь в его поступке нет никакой вины.
«Невинен!» — твердил он себе.
Но так ли это?
Был ли Мэдисон злодеем или благодетелем?
На этот вопрос не даст ответа никто.
По крайней мере пока. Вероятно, теперь это останется загадкой навеки — ведь человечество так прочно встало на предначертанный ему путь, что может так и остаться в колее. А Харрингтону до конца дней своих придется гадать, добру или злу послужило его деяние.
Он будет выискивать знаки и намеки, раздумывать над каждой тревожной новостью: быть может, эта лежащая на полу тварь предотвратила бы ее. Он будет просыпаться в ночи, терзаемый кошмарами об идиотской гибели пришельца от его, Харрингтона, собственной руки.
Харрингтон кончил полировать перила и пошел к двери. Тщательно протерев ее ручку, он закрыл ее за собой. И, словно подводя итог, развязал узел на рубашке.
Ни в вестибюле, ни на улице никого не было, и он немного постоял, озирая ее в холодном мертвенном свете утра.
Харрингтон съежился перед этим утренним светом и перед улицей, являвшимися символами этого мира. Ибо ему казалось, что улица криком кричит о его виновности.
Он знал, что есть способ забыть обо всем — стереть это из памяти раз и навсегда. Даже теперь еще цела тропинка, которая приведет его к комфорту и безопасности и даже — да, к самодовольству; и ступить на нее — почти неодолимое искушение. А почему бы и нет? Нет никакого повода отказываться. Для всех, кроме него, не будет никакой разницы.
Но он упрямо покачал головой, словно стараясь отогнать этим подобную мысль.
Перехватив кувалду другой рукой, он перешел улицу, открыл заднюю дверцу своей машины и швырнул кувалду на пол.
Остановившись у машины с пустыми руками, Харрингтон ощутил, как молчание накатывается на него, словно пульсирующий в мозгу неумолчный прибой.
Он сжал голову руками, чтобы она не разлетелась от напора изнутри, и ощутил ужасную слабость, понимая, что наступила реакция — нервы вдруг расслабились после чересчур длительного напряжения.
А потом парализующее молчание стало всего лишь всеобъемлющей тишиной, и Харрингтон устало опустил руки.
С дальнего конца улицы выехала машина, остановившись невдалеке от него.
Из нее доносился визгливый голос радио:
— …в своем заявлении президенту Энрайт, отказываясь от принятого ранее поста, сказал, что в результате духовных исканий пришел к убеждению, что и для страны, и для мира будет лучше, если он отвергнет эту должность. По сообщениям из Вашингтона внешнеполитические обозреватели и дипломатический корпус пребывают в смятении, вопрошая: какое отношение к госдепартаменту имеют духовные искания?
Кроме того, сегодня утром поступила еще одна трудно поддающаяся оценке новость. Пекин сообщил о перестановках в правительстве, в результате чего к власти пришли умеренные его круги. Хотя судить пока слишком рано, подобная перестановка сил должна привести к полной перемене политического курса красного Китая…
Голос радио внезапно оборвался, из машины вышел человек, захлопнул дверцу и побрел по улице.
Харрингтон открыл переднюю дверцу своей машины и сел за руль. У него вдруг возникло странное чувство, что он о чем-то позабыл. Попытался вспомнить, но воспоминание ускользнуло.
Он сидел, ухватившись за руль, а его тело сотрясала мелкая дрожь — словно трепет облегчения, хотя сообразить, по какому поводу, Харрингтон не мог.
«Наверно, из-за Энрайта», — сказал он себе. Ибо это хорошая новость; не то чтобы Энрайт не подходит на этот пост, наоборот, более достойного кандидата не найти — но теперь у человека появились право и долг быть только самим самой.