По существу, два романа, хотя и объединенные общими героями, совершенно не похожи друг на друга. «Харчевня» — это небольшая энциклопедия эпохи, несмотря на то, что в ней не выведено ни одно историческое лицо. Быт, нравы, социальные типы — все, вплоть до топографии Парижа, описано абсолютно точно. Юный Турнеброш выполняет в книге роль бесхитростного рассказчика, чье простодушие оттеняет иронию и скептицизм аббата, одного из самых обаятельных героев Франса. Этот бродяга не имеет ни кола ни двора, однако никогда не бывает одинок в своих скитаниях: с ним его вечный спутник Боэций и целый сонм дружественных духов, древних и новых философов и поэтов. Сам он, к слову сказать, был бы достойным спутником героев Рабле: насмешника Панурга и добродушного Пантагрюэля. Едва ли не самое оригинальное в воззрениях аббата — это его неподражаемая вера. Христианская религия для него — образец всепрощения, гуманности, терпимости, учение, отлично приспособленное к такому несовершенному созданию, как человек. «Не судите, да не судимы будете» — вот основная мудрость, почерпнутая им из Священного писания. «Постарайся представить себе род человеческий как бы на качелях, качающихся между проклятием и искуплением, и знай, что в эту минуту я нахожусь на благостном конце описываемой ими дуги, тогда как еще нынче утром я пребывал на противоположном ее конце», — невозмутимо вещает он своему ученику, и читатель — а Франс рассчитывал на более или менее просвещенного читателя — узнает в его словах чуть ли не шаржированные рассуждения классика французской литературы, писателя и мыслителя XVI века Мишеля Монтеня, который писал о мировых качелях — символе изменчивости. Аббата нимало не смущают ни его собственные прегрешения, ни грехи всего рода людского, как, видимо, не смущает и то, что его трактовка церковных догматов далека от ортодоксальной. И если он, как кажется, вполне искренне ставит разум ниже веры, то ведь и вольнодумец Монтень тоже отделял разум от веры, но лишь затем, чтобы не смешивать вещи несовместимые, ибо ничего хорошего такое совмещение не сулит. Кроме того, как заметил известный литературный критик XIX века Шарль Сент-Бев: «Чем выше ворота храма, тем меньше рискуешь расшибить о них голову».
Жером Куаньяр полон недостатков: он падок до женщин, не прочь отменно выпить и закусить, он плутоват, да и на руку нечист, но все эти слабости, делающие его, впрочем, только еще симпатичнее, не заслоняют душевного благородства, внутренней независимости, пытливого ума, то есть общих родовых черт литературных двойников Франса. Аббат Куаньяр — полная противоположность Пафнутию из «Таис». Насколько мерзок Пафнутий в героическом деянии, настолько величав Куаньяр в житейской суете.
«Харчевня королевы Гусиные лапы» — роман одновременно авантюрный и философский. Как умело выстроена его интрига, как выписаны персонажи, а последние главы — какая в них терпкая смесь иронии и трагизма! До чего увлекательна эта хроника времен аббата Куаньяра! Совсем иное дело — книга его суждений. Аббат здесь тот, да не тот. Бледнеет густой красочный фон, исчезает плоть истории, точное время и место действия вообще не имеют никакого значения: Францию XVIII века можно было бы заменить тридевятым царством — тридесятым государством или условно-бутафорной Вавилонией, где жил вольтеровский Задиг. Куаньяр из «Харчевни» — отличный портрет, дающий представление и о характере, и о внешности, и об одежде героя, в «Суждениях» же это не портрет, а маска, под которой скрывается сам автор. Традиция «Философских повестей» Вольтера, ощутимая и в первом из романов об аббате Куаньяре, во втором преобладает. «Суждения господина Жерома Куаньяра» — по существу, не что иное, как написанный эзоповым языком памфлет.
«Господин Куаньяр, — сообщает Франс читателям, — был склонен к отвлеченной мысли и охотно прибегал к широким обобщениям. Эта склонность его ума... придает его рассуждениям известную ценность и несомненную полезность. Мы можем по ним научиться лучше судить о наших современных нравах и распознавать то, что в них есть дурного». Устами Куаньяра автор судит об общественных установлениях, государственном устройстве, законах, войнах, политике Третьей республики конца 80-х — начала 90-х годов. XIX век во Франции был особенно бурным: империи, республики, монархии сменяли друг друга, как узоры в калейдоскопе, и каждое новое правительство утверждало свою политическую доктрину как единственно верную и хулило предыдущий режим. Государственная власть, в силу частых переворотов утратившая ореол незыблемости, искала опоры то в обветшалом святошестве, то в дешевом лжепатриотизме, замешенном на шовинизме, то в спекуляции высокими словами о свободе и демократии. Франс — Куаньяр владеет противоядием от косности, демагогии и доктринерства, он вооружен унаследованным от Монтеня и Вольтера гуманистическим скептицизмом, «счастливым сомнением». Такой скептицизм — фермент, поддерживающий вечное брожение умов и мешающий осуществлению заветного желания стоящих у власти политиканов: заставить всех повиноваться единому приказу «думай, как я!».
В 1897—1901 гг. одна за другой выходят в свет четыре части «Современной истории» Франса. Герой тетралогии господин Бержере, коллега и собрат Бонара и Куаньяра, проявляет не только житейскую стойкость, но и гражданское мужество, открыто выступая в защиту попранной справедливости. Бержере переживает то, что переживал сам Франс в последние годы века, когда разразилось знаменитое дело Дрейфуса.[2] Борьба за судьбу невинно осужденного человека переросла в битву между силами прогресса и реакции. Страна раскололась на два лагеря, один из которых составляли представители военной, церковной и бюрократической верхушки общества, а также обманутые реакционной пропагандой обыватели, другой же — честные французы всех сословий, верные идеалам демократии и гуманизма.
В эти годы Анатоль Франс и Эмиль Золя были совестью Франции.
Для многих, даже близко знавших Франса людей его выступление на стороне дрейфусаров оказалось неожиданностью: разве ирония почтенного академика не свидетельствовала о благодушии и невозмутимости, тонкий эстетизм рафинированного интеллигента — о презрении к практической деятельности, неизменный скептицизм — о политической индифферентности? Но ирония обернулась гневной сатирой, эстетизм — ненавистью к социальным уродствам, а скептицизм — политической зоркостью.
«Поведение Франса во время Дела порой вызывало недоумение, — пишет французский исследователь творчества Франса Жак Сюффель. — Он, скептик, холодный наблюдатель, — он, безразличный ко всем политикам — что левым, что правым, — вдруг вступил в борьбу, решительно приняв сторону бунтарей... Но он лишь проявил свою сущность. Можно проследить, как развивалась его мысль от богохульных идей „Таис“ до сокрушительных атак аббата Куаньяра и насмешек Бержере. В критический момент его охватил тот же пыл, что и Вольтера во время процесса Каласа».
Начиная с дела Дрейфуса, Франс все больше времени и сил отдавал политической борьбе. Его духовная эволюция от поэта, воспевающего гармонию и разум, до публициста, отстаивающего социалистические идеи, удивительна, но закономерна. Гуманизм не может быть «абстрактным», он всегда направлен в жизнь, в современность. Автор исторических романов и новелл Анатоль Франс и его герой, профессор римской истории Бержере, доказали, что изучение прошлого — неплохая нравственная и политическая школа. Несколько поколений сменилось после смерти Франса (он умер в 1924 году), но каждый, кто вновь открывает его книги, приобщается к многовековой гуманистической традиции. Слово Франса, рыцарски защищавшего человечность и демократию, не утрачивает своей силы и сегодня, оно было и остается верным оружием в борьбе с фарисейством и мракобесием.
Н. Мавлевич
Таис
Глава I ЛОТОС
В те времена в пустыне жило много отшельников. По обоим берегам Нила раскинулись бесчисленные хижины, сооруженные из ветвей и глины руками самих затворников; хижины отстояли друг от друга на некотором расстоянии, так что их обитатели могли жить уединенно и вместе с тем в случае надобности оказывать друг другу помощь. Кое-где над хижинами возвышались храмы, осененные крестом, и монахи сходились туда по праздникам, чтобы присутствовать при богослужении и приобщиться таинствам. На самом берегу реки встречались обители, где жило по нескольку монахов; они ютились в отдельных тесных келейках и селились вместе лишь для того, чтобы полнее чувствовать одиночество.
И отшельники, и монахи жили в воздержании, вкушали пищу лишь после захода солнца, и единственным яством служил им хлеб со щепоткой соли да иссоп.[3] Некоторые из них уходили в глубь пустыни, превращая в келью какую-нибудь пещеру или могилу, и вели еще более диковинный образ жизни.