— Во дура-то! — сказал Патрикеев, входя в кабинет. Он всегда обо всем узнавал первым, чем гордился и даже с некоторых пор стал считать это первейшей своей обязанностью. Сейчас он имел в виду выступление Лидии Петровны на директорском совещании. — Все хочется свое «я» показать. Я вообще считаю… — Он был уверен, что Полозов расстроен выступлением Лидии Петровны, и полагал, что тему для разговора выбрал удачную, тем более что Полозов не перебивал его. — Я вообще считаю, что бабам на производстве делать нечего. Им только дай слабину…
Патрикеев был холостяк и очень любил разговоры о женщинах, особенно об их необычайной «вредности» и коварстве, — он был совершенно убежден, что большинство из них заняты только тем, что немедля хотят окрутить его, Патрикеева, и превратить из «вольной птицы» в жалкое существо, которым можно помыкать, командовать и над которым можно вообще всячески «выкобениваться».
— Я Кожемякину говорил, — Патрикеев даже прихлопнул ладонью по столу, на котором он успел разложить вытащенные из папки бумажки, — я говорил…
— А он что тебе говорил? — перебил его Полозов, разглядывая и быстро подписывая бумаги.
— Кто? — не понял Патрикеев.
Иван Иванович не любил Патрикеева за болтливость и тонкий голос.
— Ну, ты Кожемякину, а он тебе. — Полозов подписал наряды и уставился на Патрикеева.
Тот быстро сообразил, что Полозов не намерен выслушивать его рассуждения о женщинах, и вытащил из красной папки, в которой носил директорские приказы, несколько страничек — Полозов увидел строчки, отчеркнутые красным карандашом.
— Да это я так, Иван Иваныч. — Патрикеев хихикнул и чуть отодвинулся от стола. — Я ведь, собственно, разнарядку на награждения принес, выписку.
В кабинет ввалился Кожемякин и с порога загрохотал:
— Что, бумажные души? Все пишете? Патрикеевна, — он хлопнул Патрикеева по плечу, — пляши! Фарт тебе открылся!
— Уж где нам, дуракам, фарт! — неуверенно си зал Патрикеев, решив вдруг, что пропустил себя в списках представленных к наградам.
— Давай так. — Кожемякин уселся рядом с ним и вдавил своей лапищей Патрикеева в диван. — Ты лезешь в свой ящик взаимопомощи, достаешь пятнадцать рэ до премии и бежишь в магазин. Понял?
— А где же фарт-то? — Патрикеев перебирал пальцами листочки с фамилиями представляемых к наградам, стесняясь при всех заглянуть туда.
— А фарт в том, Патрикеевна, что выпьешь на шармачка, понял? — Кожемякин поднялся с дивана и дернул Патрикеева за рукав. — Давай, давай, двигай!
— А что брать-то? — неожиданно быстро сдался Патрикеев, так и не успев еще до конца осознать глубину своей ошибки: разбежался на награду, болван!
— Две! — Кожемякин растопырил толстые, сардельками, пальцы. — И закусь. И мне — боржоми. Не могу без запивки.
— Ну чего загрустил, Иван? — Кожемякин вытащил из рук Полозова пачку сигарет, вытряхнул одну на ладонь — пальцы не лезли в пачку. — Плюнь и разотри! Это мне еще — куда ни шло! — Он захохотал. — А я в бухгалтерию сгонял — ну, говорю, черви бумажные, считайте: что получить — премию и прогресс, что высчитать! Вот так. Долги в минус, пятнадцать рэ — в плюс! Расчет как в преферанс — без обману!
— Думаю, зря ты это затеваешь. — Полозов взял самодельную точилку для карандашей, такую, как дарят первоклассникам, только в два раза больше, вставил в нее и без того остро заточенный карандаш и медленно стал его поворачивать. Стружка снималась тончайшая и просвечивала на солнце.
Патрикеев остановился в дверях и с надеждой посмотрел на Кожемякина.
— Ты про выпить, что ли? — удивился Кожемякин. — Как раз повод подвернулся, грех пропустить! Да я и Костьку Короткова свистнул уже, сейчас придет.
— Вот и посидим потихонечку, по-стариковски. — Полозов оторвался от стружки и, улыбаясь, глянул на Кожемякина. — Пора ведь уже и на боржоми переходить. Ты знаешь, кто такой взрослый мужчина?
— Ну? — Кожемякин сердился, и, как всегда, это получалось у него забавно.
— Мальчик, который уже бросил курить!
Кожемякин с треском плюхнулся на низенький диванчик и захохотал.
— Ну, Иван, сам придумал, а? — Сросшиеся брови, маленький, будто случайно попавший на толстое лицо, нос, круглые щеки — все веселилось само по себе, и в уголках глаз показались слезинки. Кожемякин смахивал их тыльной стороной ладони, крутил головой. — А я все думаю, чего это моя жена так тебя любит? Вот бы тебе с ней дуэтом спеть! Патрикеевна! Отбой тревоги!
— Может, сухого тогда? — Патрикеев подмигнул Кожемякину — давай, мол, жми!
— Но-но! Предцехкома, а на пьянку подбиваешь! Сказано — нет, значит — нет. Организуем монастырь имени Полозова. Как считаешь, а, Иван?
— Тогда ты-то уж наверняка лишний, вышибал в монастырях не держат, насколько я знаю!
Кожемякин снова захохотал. Он любил, когда говорили о его особенной силе.
— Я пойду тогда, Иван Иваныч. — Патрикеев все еще стоял в дверях. — Еще в завком надо…
— Давай-давай. — Кожемякин махнул рукой. — Дуй! Будем считать, что не было фарта. Фарт нынче отменен!
Пить на работе Полозов не любил. И всегда раздражался, когда начинали «скидываться», — он видел в этом нарушение главного режима производства. Если бы попросили его сформулировать точно — в чем он видит это нарушение, вряд ли Полозов смог бы ответить, но чувствовал его — режим — остро, а нарушения — и того острее. Хотя и были они чаще всего мелкими, неприметными почти, но каждое из них разрушало что-то в огромном и сложном аппарате — заводе.
Полозов часто вспоминал случай, когда снабженцы не обеспечили цех хромистой сталью и на следующий день станки должны были остановиться, а начальник отдела снабжения — возраста Полозова, а то и постарше человек, с двумя рядами орденских планок на пиджаке, — сорвался; Полозов сказал ему то, что, он был уверен, нужно было сказать, а снабженец вдруг поднялся из-за стола и принялся молотить по нему кулаком: по толстому стеклу беззвучно прыгали и так же беззвучно падали на пол красивый блокнот с золотым карандашиком, настольный календарь, разноцветные карандаши из высокого пластикового стакана…
— Какое право имеете кричать на меня? Я вам не мальчишка, товарищ Полозов! Я всю войну прошел и в партии с тридцать восьмого года, если знать хотите! Я на себя кричать не позволю!
А через неделю — Полозов так и не извинился перед снабженцем — разбирали на партбюро жалобу «…об оскорблении словом при исполнении служебных обязанностей…» Пустяковое было дело, тем более что и снабженец-то в скором времени ушел с завода. Полозов не стал даже и выступать, сидел, пытаясь представить, что было бы, если бы кто-то из снабженцев попробовал бы эдак лет тридцать назад крикнуть на Николая Гавриловича — старого начальника цеха. Пытался представить — и не мог.
А тут — может ли один человек кричать на другого на производстве? Смешно! А может ли быть начальником отдела снабжения человек ни бельмеса в производстве не смыслящий? Человек нерадивый? Живущий на дивиденды с прошлых заслуг?
Все это обсуждение жалобы снабженца на Полозова и было тем самым нарушением режима производства, и постепенно, это чувствовал Полозов, мелкие нарушения режима становились будто бы нормой, привычным, хотя и огорчительным делом, злом, к которому привыкаешь, как привыкаешь к неуживчивому характеру соседа по квартире.
— Ты разнарядку смотрел уже? — Кожемякин сидел на солнце, и ему было жарко, но Полозов видел, что двинуться с места ему лень — так удобно он развалился, заняв половину диванчика.
— Не успел еще.
— Дай-ка и мне взглянуть! — Кожемякин, не вставая, протянул руку. — А то, кроме себя, и не высмотрел никого.
Полозов стащил с плеч спецовку — стало совсем жарко, — аккуратно повесил ее в шкаф, взглянув мельком в зеркало: лоб и залысины покрылись мелкими каплями пота — залысины блестели, как бок только что вытащенного из воды подлещика, — хмыкнул и, не утирая лица, уселся за стол, взял оставшиеся листочки. Так… Все было расписано и все было правильно… И знамя, и грамоты, и премии — Полозов быстро пробежал глазами фамилии, отыскивая себя, — …в размере… — он прикинул — так… ничего. Это вовремя… Людмила Антоновна давно затевала разговоры о новом холодильнике, но Полозов не поддерживал их, и разговоры затихали сами собой — Антоновна знала, что стоит «нажать» на мужа, и он рассердится, замолчит, надуется, просьба так и повиснет в воздухе; возникнет неловкость, которая долго будет мешать неспешному и размеренному ходу жизни, очень ценимому у Полозовых. Но разговоры «к слову» так или иначе оставались в памяти Ивана Ивановича, через некоторое время он сам возобновлял их, и любая ее просьба — Иван Иванович любил и очень ценил жену — выполнялась. И нередко Иван Иванович искренне считал, что эти идеи приходят в голову ему самому.