…Муж, преисполненный козней
различных и мудрых советов.
Когда я вернусь — ты не смейся! -
когда я вернусь…
Факел, ночь, последнее объятье,
За порогом дикий вопль судьбы…
А. Ахматова
Я вернусь.
Слышите?..
Они не верят. Никто. Деревья за перилами — каждым листом, каждой каплей ночной росы на этом листе. Птицы на ветвях — каждым озябшим перышком. Небо над птицами — наимельчайшей искоркой во тьме. Не верят. Небо, звезды, птицы, деревья. Море бьется о скалы — не верит. Скалы безмолвно смеются над морем — не верят. Я не осуждаю их. Есть ли у меня право на осуждение, если я и сам-то не верю?
Я знаю.
Я вернусь.
Я, Одиссей, сын Лаэрта-Садовника и Антиклеи, лучшей из матерей. Одиссей, внук Автолика Гермесида, по сей день щедро осыпанного хвалой и хулой, — и Аркесия-островитянина, забытого едва ли не сразу после его смерти. Одиссей, владыка Итаки, груды соленого камня на самых задворках Ионического моря. Муж заплаканной женщины, что спит сейчас в тишине за спиной; отец младенца, ворочающегося в колыбели. Герой Одиссей. Хитрец Одиссей. Я! я…
Вон их сколько, этих "я". И все хотят вернуться. Еще никуда не уехав, они уже хотят вернуться. Так может ли случиться иначе?!
Нет.
Не может.
…Над западными утесами болтается неприкаянная звезда. Все остальные звезды оставили ее, бросили на произвол судьбы во тьме полуночи, и зеленый глаз отчаянно подмигивает мне: эй! тля-однодневка! видишь ли?! Вижу. Подмигиваю в ответ. Вино в чаше кислое, пенистое; сегодня я пью свое вино, дар бедных итакийских виноградников, хотя в подвалах пылятся амфоры, достойные вожделения записных пьяниц из Дионисовой свиты. Пусть их пылятся… Хмель бродит вокруг, не решаясь приблизиться, обнять, закружить голову. Я вообще плохо умею пьянеть. Я ничего не умею хорошо, кроме как возвращаться.
Наверное, страшно выяснить на девятнадцатом году жизни, что ты — в сущности, скучный человек. Что рад знакомым камням, козам, жене и сыну, пренебрегая вечным — славой, например. Оставьте меня в покое и забирайте себе всю славу, какую отыщете от снежной Гипербореи до Островов Заката! Смеетесь? Отказываетесь?!Хотите поделиться со мной солнечными блестками?..
Делитесь.
Только после не жалуйтесь, потому что я вернусь. Не знаю, вернетесь ли вы, не знаю, будете ли счастливы своим возвращением — я знаю другое.
Перила холодны под пальцами.
Я вернусь.
Берег со стороны бухты взрывается раскатами хохота. Множество луженых глоток изрыгают счастье быть живым, счастье предвкушать завтрашний день, который (о, несомненно!) будет удачней сегодняшнего и уж наверняка трижды удачней вчерашнего.
— Тысячу! Я убью тысячу врагов!.. я! убью!..
Это мой шурин Эврилох. Шальной Эврилох, буян и забияка, с кем я дрался в детстве за право убить Лернейскую гидру. Гидра шипела в корзинке — пять желтоголовых ужей, пойманных в расщелине; гидра шипела, а мы катались с Эврилохом по траве, напрягая мальчишеские тела, пока мне не стало скучно.
— Я Геракл! — Он вдавил мои лопатки в жухлую зелень, вскочил и принялся плясать, размахивая самодельным дротиком. — Я Геракл! Истребитель Чудовищ!
Я лежал и смотрел в небо. Он был Геракл, а мне было скучно. Нет, иначе-мне стало скучно. Поперек детской потасовки; в середине игры. Со мной так случалось и раньше. Говорят, я родился слабоумным; говорят, я прогневал богов, но они вняли родительским мольбам и вернули мне рассудок. Рассудок, который временами превращался в холодное, безжалостное лезвие, отсекающее все лишнее.
Например, гидру — пять бессмысленных ужей.
— Я Геракл! — Эврилох наконец обратил на меня внимание, подумал и смилостивился. — А ты… ты… Хочешь, ты будешь Персеем? Сначала я убью гидру, а потом мы пойдем на берег, и ты убьешь Медузу?