— А это еще почему?
— Ну, они ж себя в зеркалах да витринах плохо видят. Очертания размытыми получаются, и возрастные всякие изменения самой себе в глаза не бросаются… Вот они и думают, что ничего еще выглядят, товарно-молодо. И плечи прямо, и грудь вперед, и подбородок выше — самообманываются себе же во благо, получается!
— И ты, что ли, тоже так себя обманываешь?
— Нет. Я — нет. Мне вся эта мадамская уверенность-самоуверенность по фигу. Я очки не ношу от лени. Возиться с ними неохота. Мешают. Забота лишняя. Ограничение моей свободы. Да и вообще — чего там особо пристально разглядывать-то? Сейчас так много вокруг происходит отвратного, что оно того и не стоит, пожалуй. Глядишь, и не увижу чего лишнего. Не так в голову бросится… А ты, подруга, от ответа давай не увиливай! Я не поняла, ты денег-то мне взаймы дашь или нет? Хочу Костьке всяких вкусностей накупить побольше. Он поесть любит…
— Катьк, а сколько тебе надо? Ты мне скажи заранее, ладно? Вдруг у меня столько не будет?
— Ой, да не смеши! Не будет — у Игоря возьмешь! Я ж потом отдам. Он же знает, я всегда отдаю…
— Кать, а Игорь ушел.
— Куда? — оторопело спросила Катька и замолчала настороженно. Даже трубка в руке у Вероники, казалось, вспотела от этой напряженной настороженности. — Куда ушел, Верка? Ты что такое лепишь? Совсем с ума сошла?
— Куда, куда… К маме с папой, наверное. Ему вроде как больше некуда. Пока некуда…
— Нет, подожди… Ты хочешь сказать…
— Да, Катька, да. Я хочу сказать, что Игорь собрал чемодан и ушел! Причем только что. Я еще в себя прийти не успела.
— А почему? Вы поссорились, что ли? Вы же вроде так тихо-мирно живете, как два пенсионера… Или… Или из-за этого твоего? Как бишь его там, мачо твоего, зовут? Из-за Стасика, да? Настучал кто-то все-таки? А я ведь тебя предупреждала! Ой, горе ты мое…
— Да никто не настучал, Кать. Я сама на себя настучала. Стас мне позвонил, а я думала, Игорь спит…
— О господи, Верка… Ну и дура же ты! Господи, беда-то какая…
— Ну чего ты причитаешь-то так, Катька? — рассердилась вдруг на подругу Вероника. — Будто умер кто на самом деле. Ничего же не произошло! Все живы-здоровы…
— Да уж, ничего не произошло… — продолжала уныло канючить на том конце провода Катька. — Ты хоть соображаешь вообще, что натворила, глупая девчонка? Где ты себе еще такого мужика найдешь? Он же у тебя вообще реликтовый! Не пьет, не курит, не гуляет, ребенка любит… А Стас твой кто? Так, не разбери-поймешь. Пустая красивая головка, вот кто! Одни шмотки да тусовки на уме!
— Да ты-то откуда знаешь? Ты и видела его один раз всего!
— Ну да. Один раз. Так и хватило, чтоб все увидеть. Моя рыжая рожа, знаешь, она как лакмусовая бумажка на мужиков действует!
— Как это?
— А вот так! Твой Стас на меня сразу скривился усмешкой презрительной — вроде как я для него уже заранее ничего не представляю, и не человек вроде. Вот ты — это да. Ты для него человек. И личико беленькое-красивое, и фигурка, и все прочее… А я — никто. Без внешней красивости меня как будто для него нет. Пустой он человек, Верка, ты не верь ему… Вот Игорю и в голову бы не пришло презирать человека за внешние данные. Он у тебя посложнее намного будет, чем этот твой простодырый финтифлюша Стасик!
— Он не простодырый! Зря ты так о нем, ты же не знаешь…
— Ой, да чего там знать! Обыкновенный тупой мужик, даром что весь из себя красавец. Двух слов связать не может. И ты на эту красоту купилась, как дура последняя. Нет, жалко, жалко мне твоего Игоря…
— Ну, что теперь делать! Ушел и ушел. Значит, судьба такая. Один ушел — другой придет.
— У-у-у… — горестно протянула вдруг Катька. — Все ясно с тобой, подруга дорогая. Ты не только на красоту запала, ты еще и влюбилась, значит. Раз про судьбу заговорила, уж точно влюбилась. Причем совершенно по-дурному влюбилась…
— А если даже и так, то что? Права не имею, что ли? Могу я хоть раз в жизни себе позволить? А то все бегу, бегу куда-то… Все спасаюсь и спасаюсь, со льдины на льдину перепрыгиваю… Ты хоть помнишь, как я замуж-то выходила? Лишь бы от мамы удрать, иначе точно б в психушке оказалась! Когда Игорь через месяц знакомства мне предложение сделал, я даже и думать не стала! Ухватилась за него, как за спасение…
— Да помню я, помню, Верка. Мне ль не помнить… А только я всегда думала, что за Игоря ты тогда совершенно правильно ухватилась. Что повезло тебе крупно. Как говорится, шла замуж по расчету, а вышла по любви. А ты вдруг взяла и выдала номер… Вот Александра Васильевна обрадуется. Точно будут именины сердца у мамы твоей.
— Катька, я тебя умоляю! Мама совершенно не в курсе дела, и я тебя прошу…
— Да ладно! Чего я, не понимаю, что ли? С такой потерей крови ты от нее отрывалась, чтоб теперь она в тебя обратно вгрызлась? Да не бывать этому! Не боись, Верка. От меня не отскочит…
Катька вздохнула и замолчала многозначительно. Молчала и Вероника. Как же хорошо все-таки, что Катька ее понимает. Никто не понимает, а вот Катька как раз таки и понимает…
Мать свою Вероника не любила. Она и сама не могла в точности определить для себя — за что. То есть могла, конечно, но, если бы взялась объяснить словами причину этой своей нелюбви, осталась бы наверняка непонятой. Слишком уж причина была нелепой для постороннего уха. Женщина как женщина вроде ее мать, не лучше и не хуже других. Не злая и не добрая, не красавица и не уродина, и привычек всяких вредных вроде тех, какими страдала Катькина мать, тоже за Вероникиной матерью Александрой Васильевной не наблюдалось. Ничего такого особенного в ней вообще не было, кроме, может, одного только — страстного желания держать около себя дочь, как держит около себя кислородную подушку умирающий после третьего инфаркта сердечник. Не хотела в этой жизни Александра Васильевна ничего более так, как хотела свою дочь Веронику, вместе со всем ее существом, белым и гладким румяным личиком, белокурыми природными локонами, мыслями и привычками, надеждами и мечтами… Казалось бы, что в этом такого особенного? Наоборот даже, вроде как высшая материнская любовь в этом стремлении к близости с дочерью так проявляется. В стремлении знать каждый ее шаг, отслеживать оттенки настроения, наблюдать за духовным и физическим развитием, иметь возможность корректировать и подправлять, подправлять и корректировать… Это ж, можно сказать, обыкновенный процесс воспитания. А только было для Вероники в процессе этом нечто до крайней степени отвратное, что заставляло напрягать последние силы организма, чтоб не взорваться нервной, раздражительной дрожью после очередного блиц-опроса о каждой прожитой минуте прошедшего дня. Потому что вовсе не простого рассказа о незначительных девчачьих событиях жаждала Александра Васильевна, да и что такого, скажите, особенного может происходить с послушной и тихой, хорошо воспитанной школьницей? Мама Вероникина жаждала совсем, совсем другого. Она жаждала ежедневного, ежечасного и празднично-экстазного слияния их с дочерью душ, преданного и трепетного проявления дочерней любви. Жаждала Вероникиного «сокровенного». Что это такое и с чем его вообще едят, это самое сокровенное, она толком не знала, да и неважно это было. Главное — чтоб слиться душами. Чтобы иметь к этому сокровенному полный доступ по непререкаемому материнскому праву. Чтоб все как в кино и в книгах. Она видела, она читала, она знала, что так бывает! И так должно быть и у нее, в конце концов! Чтоб дочь, забегая в дом после школы, красиво бросалась ей на шею и шептала, шептала на ушко свое сокровенное, и чтоб робко заглядывала в глаза, и чтоб смущалась… Она хотела именно так, и все тут. Потому что так правильно. Потому что именно так должны вести себя мать и дочь. И Вероника обязана, обязана быть такой! Не имеет она права прятать от матери сокровенное! Раз обязана — отдай! И душой, будь добра, слейся…
На Веронику иногда даже страх жуткий и маетный нападал от постоянно направленного в ее сторону материнского взгляда. О этот взгляд, пронизывающий жгучим любопытством… Он прожигает ее насквозь, убивает и втягивает, втягивает потихоньку в себя, по одной клеточке, по одной косточке, и ничего от нее вскорости совсем не останется. А с годами ей вообще стало казаться, что от навязчивого материнского желания жизни «душа в душу», от этого обжигающего болезненным любопытством взгляда накопившаяся внутри ее нелюбовь вдруг возьмет, не спросясь, да и распрямится звенящей пружиной, и произойдет тогда нечто совсем, совсем фантастически непредсказуемое и ужасное…
Своей нелюбви к матери Вероника стыдилась жутко. А одно время даже уверена была, что психически не совсем нормальна. И ни с кем, кроме Катьки, не могла поделиться своими этими опасениями. И страдала, как умела. Кому ж признаешься, что мать свою не любишь? Мать же как лучше хочет, чтоб именно душа в душу, и никак иначе, чтоб дочери подругой быть… А подруги должны знать друг о дружке всю подноготную, положено так… Чего тут плохого, если мать постоянно хочет видеть ее около себя? И что плохого в том, что она любопытничает до крайности? А может, она просто любит ее вот так, по-своему? Это ведь кому-то даже и нравится, наверное. И не должно у нормального человека по этому поводу возникать никакой такой внутренней нервной трясучки…