Моя палатка рухнула мгновенно. Я прижал улетающий брезент к земле и получил синяк от стойки, но все же смог затащить руины в укрытие за изгородью, построенной Джоном, и придавить его крупными камнями. Брезент лежал там, помахивая, как больной альбатрос. Вода попала в коробки с едой и намочила топливо, так же как и каждый клочок моей одежды… Я не мог дождаться спокойного дня наблюдений и размышлений, чтобы поработать над своими записями, а вместо этого провел утро, словно регбист в борьбе за мяч. Может, мне бы это и понравилось, не будь я таким промокшим и замерзшим, и имей лучший обед, чем немного холодных консервов. Некоторые красноречиво рассказывают, как их «сдувало», — в основном, это пустые преувеличения, но я в тот день был к этому весьма близок. Пару раз мне приходилось ради спасения собственной жизни висеть на большом камне, чтобы не скатиться во вспенившееся море.
Около двух часов сила шторма пошла на убыль, и я впервые вспомнил о лодке. С ужасно замирающим сердцем я пробрался к бухте, где мы вытащили ее на берег. Она была в высоком и сухом месте, а ее фалинь был привязан к крепкому валуну. Но теперь от нее не осталось и следа, не считая рваного конца каната, обвязанного вокруг камня. С приливом вода поднялась до ее уровня, а волны и ветер разорвали непрочный фалинь. То, что осталось от лодки, к этому времени уже качалось близ Толчеи.
Положение дел сложилось еще то. Джон должен был навестить меня на следующий день, но мне предстояло мерзнуть еще двадцать четыре часа. Конечно, был еще и сигнальный огонь, который он оставил, но мне не хотелось его использовать. Этим я объявил бы свое поражение и признал всю экспедицию фарсом. Я был в отчаянии, но держался, и когда погода совсем улучшилась, я решил сделать все, что было в моих силах, поэтому вернулся к обломкам лагеря и попытался прибраться. Ветер все еще дул слишком сильно, чтобы сделать что-нибудь с палаткой, но неприятных морских брызг уже не было, и я смог разложить постельные принадлежности и еду на просушку. Я достал из свертка сухой свитер, и так как носил рыбацкие сапоги и штормовку, мне удалось вернуть себе хоть какой-то комфорт. Также я сумел наконец зажечь трубку. Я обнаружил уголок под холмом, который давал крохотное убежище, где и устроился, чтобы провести время наедине с табаком и собственными мыслями.
Примерно в три часа ветер совсем стих. Но мне это не нравилось, так как мертвое затишье в Норлендах часто предвещает новую бурю. На самом деле я не припомню времени, когда вообще не было ветра, зато слышал, что когда такое происходило, люди выходили из своих домов и спрашивали, что стряслось. Сейчас же стояло мертвое безветрие. Море пока еще было в бурном, беспорядочном волнении, волны неслись, как потоки, крутящие колесо мельницы, и собирался туман, скрывающий Халмарснесс и все остальное вокруг, за исключением узкого участка серой воды. От прекращения грохота бури место стало казаться неестественно тихим. Нынешний шум моря в сравнении с утренним рокотом выглядел не более чем невнятным бурчанием или эхом.
Пока я там сидел, у меня возникло непривычное ощущение. Казалось, что я одинок, отрезан не только от своих друзей, но и от обитаемой земли, более чем когда-либо прежде. Казалось, будто я в маленькой лодке посреди Атлантики, только еще хуже, если вы меня понимаете, — одиночество среди пустоты, которую при этом окружали и пересекали людские сооружения, и в то же время я чувствовал себя за пределами человеческих познаний. Каким-то образом я пришел к краю того мира, где находилась жизнь, и был очень близок к миру, в котором была лишь смерть.
Сначала я не думал, что в этом чувстве присутствовал большой страх, — в основном, непривычность, но такая, что внушает трепет, не вызывающий волнение. Я попытался сбросить с себя это настроение и встал, чтобы потянуться. Там было мало места для упражнений, и когда я, пройдя затекшими ногами вдоль рифа, соскользнул в воду и намочил руки. Было немыслимо холодно — само воплощение смертоносного арктического льда, настолько холодного, что он, казалось, обжигал и обелял кожу.
Тот момент я считаю началом самого неприятного эпизода своей жизни. Внезапно я стал жертвой черного уныния, пораженный красными огнями ужаса. Но это был не цепенящий ужас: мой разум остро работал. Мне следовало попытаться приготовить чай, но топливо все еще было сырым, и лучшее, что я смог сделать, это вылить полфляги бренди в чашку и выпить. Это не согрело мое озябшее тело должным образом, но, поскольку я очень уравновешенный человек, ускорило работу моего ума вместо того, чтобы его успокоить. Я почувствовал, что нахожусь на грани детской паники.
Одно, думал я, теперь было четко видно — значение Скула-Скерри. Благодаря какой-то природной алхимии, о которой я мог лишь догадываться, он находился на пути, на котором действуют чары севера, на маршруте притяжения того жестокого морозного Предела, к которому человек может подойти, но который ему не покорить и не понять. Хотя широта была всего 61º, там свертывалось складками пространство, и остров был краем света. Птицы понимали это, и старики севера, примитивные, как эти птицы, тоже. Поэтому незначительной шхере было дано имя ярла-завоевателя. Старая церковь это понимала, потому и была построена капелла, чтобы изгнать демонов тьмы. Мне стало интересно, что узрел отшельник, чья обитель находилась на том самом месте, где теперь съежился я, что он видел в зимней мгле.
Возможно, частично от воздействия бренди на пустой желудок, частично от предельного холода, но мой разум, вопреки попыткам мыслить рационально, начал работать, как генератор. Мое состояние трудно описать, но, казалось, я был сразу двумя личностями: одна — здравомыслящий современный человек, пытающийся сохранить рассудок и пренебрежительно отбрасывающий фантазии, которые другая, вернувшаяся к чему-то элементарному, яростно плетет. Но преимуществом владела вторая… Я чувствовал себя освобожденным от своего якоря, простым бродягой неизведанных морей. Как там говорят немцы? Urdummheit — примитивный идиотизм? Это со мной и случилось. Я выпал из цивилизованного мира в Чужеземье и ощущал его чары… Не мог думать, но мог помнить, и то, что читал о скандинавских мореплавателях, возвращалось ко мне с пугающей настойчивостью. Они познали чужеземные ужасы — Дамбы на краю земли и Застывший океан со своими странными тварями. Те люди не плавали на север на паровых судах, как мы, с современной пищей и инструментами, скучившись в экипажи и экспедиции. Они выходили почти в одиночку, на хрупких вельботах, и знали то, чего нам никогда не узнать.
А потом мне явилось сокрушительное откровение. Я искал слово и наконец нашел его. Это было «proxima Abysso» Адама Бременского. Этот остров был дверью в Бездну, а Бездна была тем отбеленным миром севера, отрицавшего жизнь.
Это несчастное воспоминание оказалось последней каплей. Помню, я заставил себя подняться и попытался зажечь огонь. Но дрова все еще были слишком сырыми, и я с ужасом осознал, что у меня осталось очень мало спичек: несколько коробок были испорчены этим утром. Расхаживая вокруг, пошатываясь, я увидел сигнальный огонь, оставленный мне Джоном, и чуть не зажег его. Но остатки мужества не позволили этого сделать: я не мог сдаться так по-детски. Нужно было дождаться утра, когда приплывет Джон Рональдсон. Вместо этого я сделал еще глоток бренди и попробовал съесть несколько промокших галет. Я едва смог их проглотить; от нечеловеческого холода вместо чувства голода у меня возникла неистовая жажда.
Я заставил себя сесть и приложить лицо к земле. Понимаете, с каждой минутой я вел себя все более по-ребячески. У меня возникла идея, — не могу назвать ее мыслью — что по дороге с севера может прийти нечто ужасное и странное. Состояние моих нервов было весьма плохим, ведь я замерз, давно не ел, был изнурен и ощущал физический дискомфорт. Мое сердце волновалось, как у перепуганного мальчишки; другая часть меня все время стояла отдельно и говорила не быть таким чертовым дураком… Наверное, услышь я тогда шуршание птичьих стай, я смог бы взять себя в руки, но ни одна блаженная птица не подлетела ко мне. Я провалился в мир, убивавший жизнь, вроде Долины в Тени Смерти.
Мглу развеяли долгие северные сумерки, и уже было почти темно. Поначалу я думал, это мне поможет, взял несколько полусухих пледов и устроил себе ночлег. Но уснуть я бы не смог, даже если бы мои зубы перестали стучать, из-за новой, совершенно дурацкой идеи, овладевшей мной. Пришла она из вспомнившихся напутственных слов Джона Рональдсона. Что он говорил о Черной селки, поднявшейся из глубин и засевшей на шхере? Маниакальный бред! Но был ли на этом затерянном острове, окруженном ледяными волнами, в наступающей ночи такой ужас, в который нельзя было поверить?
И все-таки полнейшая глупость идеи вызвала реакцию. Я взялся за голову обеими руками и побранил себя дураком. Я даже смог обосновать свое безрассудство. Я знал, что со мной было не так. Я страдал от ПАНИКИ — физического чувства, возникшего из естественных причин, объяснимого, хоть и не изученного до конца. Однажды она обрушилась на двух моих друзей: одного в безлюдной долине в Ютунхеймене, где он пробежал десять миль по каменистым холмам, пока не нашел пастбище и человеческое общество, второго — в Баварском Лесу, где он со своим проводником часами продирался через чащу, пока они не свалились бревнами перед шоссе. Эти мысли заставили меня взять себя в руки и немного подумать. Если мои тревоги были физическими, значит, не было ничего постыдного в том, чтобы найти скорейшее лечение. Я должен был, не терпя отлагательств, покинуть это Богом забытое место.