Его лицо постоянно выражало неудовлетворенность. Не собой, а тем, что происходило вокруг.
Пашуля все делал съежившись -- так он стоял, сидел и передвигался. Как будто выжидательно ощеривался: не заметят, не поймут, не оценят! На каждом лице что-нибудь выделяется: глаза, или подбородок, или рот. У Пашули выпирал нос. Вынюхивающе вздернутый, он, казалось, определял на запах отношение к нему окружающих, их настроения, которые могли отразиться на Пашулиной судьбе.
Я не любила, когда детей называли уменьшительными именами: Лидуся, Пашуля, Сонечка... Но с этими сладкозвучными уменьшениями они к нам являлись из дома. А известно, что конфликт между семьей и детским садом, как и между семьей и школой, чреват горестными последствиями.
-- Ты чего здесь? -- спросила я.
-- Всех разобрали... А меня -- нет.
Голос Пашули выразил острый упрек в адрес его замешкавшихся где-то родителей.
-- А Валерий? Ты не видел его?
Пашуля набрал в нос изрядное количество воздуха и, что-то таким образом оценив, ответил:
-- Он домой ушел!
-- Давно?
Пашуля опять набрал в нос порцию окружавшей его среды.
-- Давно.
-- Один ушел?
-- Да, один. Сказал: "Буду ждать маму дома!"
Я, не заходя в детский сад, где еще убиралась нянечка, заспешила через дорогу.
Но Валерия дома не оказалось. И сразу же холодок ужаса заструился внутри.
Как-то собравшись на ежегодные воспоминания о невозвратной юности, мои бывшие одноклассницы завели спор о том, что на свете ужасней всего: предательство близкого человека, или одиночество, или кровоизлияние в мозг?... Я сказала то, что было для меня неоспоримо: "Потерять сына!"
Сказала не "ребенка", а именно "сына", потому что у меня был Валерий. Я могла бы подумать и о кровоизлиянии, от которого, будто срубленное кем-то незримым молодое, здоровое дерево, рухнул средь бела дня на землю мой муж... Но сказала: "Потерять сына!"
Когда Валерий родился, врач-акушер, впервые показав мне его, висевшего где-то в тумане, словно бы вдали от меня, одурманенной болью и счастьем, трижды спросил:
-- Кто у вас?
-- Мальчик, -- с замедленно растекавшимся в голосе умилением отвечала я.
Хирурги и летчики всегда были для меня магами, совершавшими нечто сверхъестественное. И я поражалась, когда мой восторг натыкался на хладнокровно-ироничный ответ:
-- Это же их работа.
Называть то, что делали они, тем же словом, каким именовалось и то, что, допустим, делала я, казалось кощунственным и циничным.
Ну а хирург-акушер представлялся мне в те мгновения божьим посланцем.
-- Поздравляю вас с мальчиком, -- сказал он обычную фразу.
Но я приняла ее как дар -- высший из всех возможных. И прониклась убеждением, что мечтала о сыне. Не о всяком, а только о том, который как бы парил в отдаленном тумане... Хотя на самом-то деле мы с мужем ждали девочку: "Ближе к семье, ближе к родителям!..."
Первое кормление -- это первое зримо и физически ощущаемое матерью единение с ребенком. Я вынула из-под подушки узенькую марлевую полоску и попросила медсестру:
-- Разрешите обвязать ему ручку?...
-- Опознавательные знаки уже есть! Вы же видите, -- с заученной успокоительностью ответила она: не одна я боялась, что ребенок потеряется, что его с кем-нибудь перепутают.
Я протянула коробку конфет, которую муж прислал мне вместе с цветами. Но она отвергла мое подношение:
-- Диатез у меня от конфет. Все передаривают!
-- Диатез?
-- Детская болезнь... Но я же среди новорожденных! -- Забрала у меня Валерия и спросила: -- Красавец?
"Как она догадалась, что я именно об этом сейчас думаю?" -- глядя на своего подслеповатого и лысоватого красавца, удивилась я.
-- Все они красавцы... Для своих матерей, -- ухватив мой молчаливый вопрос, ответила она. -- Если бы не приносили бед, когда старше становятся... так бы красавцами и оставались.