Кругом царило давящее, мучительное одиночество, но хижина бесстрашно застыла на своем месте, похожая на горделивый памятник, воздвигнутый в честь человеческой доблести и величия человеческой души. Меж четырьмя стенами ее хранилось нечто, что дало ему, Кейту, дальнейший импульс к жизни, что снабдило его новыми силами, чтобы бороться с этой жизнью до тех пор, пока он сможет держаться на ногах.
Дух Коннистона превратился в нечто живое, подвижное, осязаемое, и белые лисицы могли теперь лаять и беситься, и ветер мог выть и злиться, и зима сменяться зимой, и долгие, бесконечные ночи следовать без конца за такими же долгими, бесконечными ночами, а хижина будет стоять на том же самом месте, всегда готовая к бою, всегда устойчивая, будет стоять как вечный памятник Дервенту Коннистону, англичанину.
В последний раз поглядев на хижину, Кейт обнажил голову, и в ранних утренних сумерках прозвучали его тихие слова:
— Мир вашему праху, Коннистон!
После этого он медленно повернулся и взял направление на юг.
Впереди него лежало восемьсот миль самой дикой на свете пустыни. Восемьсот миль отделяло его от крохотного городка на Саскачеване, где Мак-Довель командовал «Ф»— дивизионом горной полиции, но мысль о столь большом расстоянии нисколько не печалила его. Четыре года жизни на краю света приучили его к мысли о безграничности, и за этот период он привык к лишениям.
В последнюю зиму англичанин с упорством хорька, гонялся за ним на протяжении нескольких тысяч миль, и надо было считать чудом то обстоятельство, что Кейт не убил своего преследователя. Сколько раз у него имелась возможность прекратить эту возмутительную травлю так, что он даже не замарал бы собственных рук! Сколько раз его друзья-эскимосы могли бы покончить с Коннистоном по единому мановению его руки! Но что-то удерживало его от такого шага, и теперь, как бы в благодарность, мертвый Коннистон помогал ему пробраться домой.
В конце концов, восемьсот миль было такой мелочью, с которой не стоило серьезно считаться.
Правда, у него не было ни собак, ни саней. Его собственная запряжка давным-давно покончила все счеты с жизнью, и вероломный Когмоллок украл собак англичанина во время последнего переезда из Фуллертона. За исключением ружья, палки и шапки, все, что унес с собой Кейт, принадлежало Коннистону. Он унес с собой даже часы покойного.
Его ноша была очень легка и, главным образом, заключала немного муки, палатку весом в три фунта, спальные принадлежности и некоторые вещественные доказательства смерти «аутло» Джона Кейта.
Час сменялся часом, и монотонное «зип-зип-зип» его лыж мертвяще действовало на его мозг. Временами случалось, что он ровно ни о чем не думал. Большей частью он пробирался между жалкими, чахлыми сосенками, которые непонятный каприз природы рассыпал вдоль всей равнины.
В полдень он заметил тёмную полоску на южном горизонте и тотчас же понял, что там залег лес, настоящий лес, первый лес, который он должен был увидеть с того дня, как восемнадцать месяцев назад он оставил чудесные леса на берегу Макензи.
Наконец-то он увидел впереди себя что-то осязаемое, за что мог бы ухватиться! Это была знакомая ему вещь, близкая, понятная, какая-то живая стена, за которой начинался другой мир! Восемьсот миль значили теперь меньше, чем небольшое пространство, отделявшее его сейчас от темной полосы на горизонте.
Он достиг леса, когда слабый свет полярного дня потонул в глубоких сумерках вечера, и разбил свой лагерь на старом буреломе. Отдохнув немного, он собрал дрова и зажег костер. Он теперь не считал уже поленьев, как делал это в продолжение последних лет. Нет, теперь он стал расточительным и жег дрова без всякого сожаления.
С утра он сделал около сорока миль, но не чувствовал ни малейшей усталости.